Елена Блонди - Инга
Он такой… такой тонкий. И одновременно совсем не маленький пацанчик, а как надо, самый лучший. Когда поворачивается, делает это так, что у нее заходится сердце. А еще у него самые лучшие на свете уши. Она их очень хорошо разглядела, там, на песке, днем. И мочки, и все-все завитушки, которые только его. Ничьи больше. Это так удивительно, что нигде на земле, хоть сколько людей перевстречай, не будет такого же. Похожие, конечно, есть. Но наверняка, приглядишься, а уши не такие, или вот нос, и как светлые брови собраны из маленьких волосков в две гладкие блестящие полоски…
— Ты меня прости.
Сказал и замолчал, все так же не двигаясь. А Инга, ушибленная внезапным ударом сердца, который выгнал из головы тихие сонные мысли, задохнулась.
— Не надо было мне. Сюда. Но я пришел, цаца моя. Хоть попрощаться. Не смог, понимаешь? Прости.
Говорил медленные слова и отодвигался, вжимаясь в круглый подлокотник. Инга так же медленно приподнималась, хватая ртом тягучий жаркий воздух. Она не понимала, насчет «попрощаться», и ничего вообще не понимала, кроме того, что он тут и пришел. И что уже несколько минут она, дура Михайлова, любуется, думая — сон.
— Сережа, — шепотом сказала обычное, как у всех, имя. Самое драгоценное.
— Сережа…
Неловко усаживаясь, перегибаясь через собственные коленки, как он когда-то на пляже, где разглядывали друг друга в первый раз днем, полностью обнаженные, протянула руки. Вытягивала спину, которая чудесно перестала болеть. И забрав ладонями напряженные плечи, повторяя имя и не слушая, что он там говорит и говорит, стала откидываться, разглядывая серьезное лицо и губы. Укладывала его на себя, стряхивая с бедра край расстегнутого платья.
— Я не могу, — беспомощно сказал мальчик, обнимая ее и укладывая лицо к шее, под ее рассыпанные волосы, — Инга, да не могу. Ты не понимаешь, да?
— Сережа…
— Блин. Да что ж это…
— Сережа, — убедительно сказала она. Засмеялась, удобнее укладываясь под ним, распахивая ноги. Руки бродили по его телу, дергая пуговицы какой-то непонятной, незнакомой ей рубашки. И он, двигая рукой, помогал, и еще выползал из расстегнутых штанов, повторяя свои не менее убедительные «не могу», на которые она отвечала, с готовностью кивая:
— Да. Конечно. Да… Сережа…
Быстро, как птица, мелькая глазами по его телу, увидела на руке от плеча до локтя замурзанный пластырь, перечеркнутый короткими поперечинами, чтоб не отклеивался, ахнула, кивая и бережно трогая пальцами. И дальше уже старалась так, чтоб его руке не было больно.
— Сейчас… — смотрела в глаза, сходя с ума от того, что они вот, совсем рядом, убирала с плеча руку, возя под его животом, цепляя согнутым пальцем резинку своих трусиков. И стягивая, повторяла, уже тихо смеясь:
— Подожди. Сейчас. Вот. Все. Сережа.
— Д-да не могу я! — он крикнул, и одновременно с ним закричала она, от острой боли, которая заставляла ее тело вывернуться из-под напряженного тела мальчика, но она не давала ему, обоим не давала, вжимаясь все сильнее, каменно держа свои руки на его пояснице.
Через минуту, что длилась и длилась вечно, но все же закончилась, лежала, глядя через слезы на его лицо над собой. И бережно поворачивая, легла, как привыкла уже, спиной к нему, нащупывая его руку и укладывая к себе на грудь. Он со всхлипом вздохнул, начиная говорить. Но почувствовал, как она протестующе напряглась, и замолчал, утыкаясь в ее волосы. Согнул коленки, вжимая их в ее, согнутые так же. Инга просунула ступню между его ног.
Лежали молча. За приоткрытым окном была слышна дальняя, совсем маленькая музыка с набережной. Такая маленькая, что шорохи сосен, криво растущих на каменном склоне, временами ее заглушали.
Он обнимал девочку пораненной рукой, дышал запахом черных волос и кожи на шее, у основания плеча. Уплывая в медленный сон, подумал ватно, вот все и случилось, а я не хотел ведь, думал, сумею, удержаться. Теперь до утра все время наше, куда уж теперь. До утра. Главное, не спать бы. Пусть поспит она.
— Скажи мне… — шепот был еле слышным, таким маленьким, что его перекрывал запах полыни, ленивыми пластами стоящий в полутемной желтоватой тишине.
— Скажи — ляля моя.
— Ляля моя, — прошептал, касаясь губами шеи. Она затихла, чтоб не пропустить ничего. И тогда он заговорил, вполголоса, изнемогая от черного отчаяния и слушая, как она дышит под его рукой.
— Моя цаца, Инга моя, моя быстрая девочка, моя золотая кукла. Ляпушка моя, капушка. Мой ребенок ленивый. Моя девочка.
— Еще…
— Солнце мое, моя цоня, лаконя, рыбное мое золото, мое серебро, моя ляля. Не знаю как еще.
— Тогда снова…
Он повторял. И она смеялась, легко ворочаясь, чтоб прижаться попой, ногами, спиной, чтоб весь-весь был ее. Время от времени спрашивала, утвердительно, шепотом:
— Сережа… мой Сережа?
— Твой, моя ляля. Твой только.
— Да. Мой мальчик-бибиси. Мой солнышко, мой ты ангел.
Она заснула, вздыхая, как наплакавшаяся маленькая девочка. И он, мучаясь и казнясь, заснул тоже, заранее ужасаясь тому, что могут проснуться совсем утром. И нужно будет торопиться.
Но их ночь была велика и милосердна, добра к двум детям, что так долго шли к ней. Ночь склоняла темное лицо, печально улыбаясь и зная о том, какой придет к ней на смену день. И потому они просыпались, подремав несколько минут, снова поворачивались друг к другу и занимались друг другом, медленно и всерьез, отбросив все, что могло помешать — мысли и разговоры. Они уже учились этому, и сейчас новое умение держало их на плаву, помогая дышать. Любить. И хотя они не знали этого, наполняя шкатулку души драгоценностями памяти. А хорошо, что не знали. Потому что ценность воспоминаний осознается потом, и чем дальше уходит в прошлое то, что случилось, тем ярче сверкает. Нехитрая истина, известная всем, но не у всех она из сухого знания превращается в то, что действительно произошло, случилось, выросло и наполнилось жизнью.
Но то будет потом. А пока ночь длилась и длилась, убивая в фонарике слабую батарейку, доедая тлеющим огоньком последний виточек дымной спирали, кликая сонными голосами стрижей. И по-прежнему милосердно не кончалась, держа над миром свою добрую темноту.
На самом краю бесконечной ночи они поели, разворошив сверток на голых коленях и запивая бутерброды вином из зыбких пластиковых стаканчиков. Жевали, не отводя глаз друг от друга. Инга морщилась, глядя, как он неловко двигает рукой. Сережа в ответ на взгляд сказал правду, передавая ей стаканчик:
— Порезался. И нырнул еще об камень. Промахнулся вот.
— Дурак ты, Горчик. Потом расскажешь.
— Да…
Они знали, что ночь все равно кончилась, но после его «да», скидывая остатки еды на стол и убирая на пол пустые стаканы, втиснули в короткий остаток вечности еще одну вечность тихих и нежных ласк, неожиданно совершенно взрослых, будто их ночь была целой жизнью.
Потом тысячи раз он будет вспоминать то, что первым услышал когда-то Каменев и взросло понял, что именно дано смуглой девочке с темным взглядом.
— А-ааххх, — проговорила она низким, совсем женским голосом, выгибаясь в его руках и запрокидывая голову, без всяких слез, без дрожи, с одним только темным и страстным восторгом. И он, открывая рот, и вторя без голоса ее стону, вдруг захотел убить, чтоб с этого утра, что скоро настанет, она — никому и никогда так вот.
А потом, слушая первых, еще совсем ночных, но уже утренних птиц, он наконец, сел, баюкая на коленях ее ногу, гладя щиколотку, трогая косточку и обводя ее пальцы.
— Ляля моя. Я ведь, правда…
— Молчи, Серый, пожалуйста. Сперва я скажу, да? Я поняла только вот!
Кивнул. Она подергала плечами, устраиваясь на высоко положенной подушке. Зевнула. Но глаза блестели. Говоря, смотрела то на него, то на свое тело, темное, длинно, рыбой вытянутое по дивану, с ногами, лежащими на его коленях. Какие мы прекрасные, подумала успокоенно, у нас все будет очень хорошо. Поэтому.
— Слушай. Даже если три года. Я все равно тебя буду ждать. Молчи. Я решила. И еще неизвестно. Мы можем уехать с тобой. Вива поймет. Или поменяем наш дом и уедем вместе. Не хмыкай. Ты пойми главное — мне так легче, чем мы разорвемся, понимаешь? Я вытяну. Вива говорила, должно быть чудо. У нас оно есть, посмотри!
Он послушно повел взгляд вслед жесту — от ее лица к груди, к животу, бедрам, на свою грудь и колени.
— Какая же это любовь, если нет трудностей? Нет, не так. Я хотела сказать, если любишь, надо уметь жертвовать? Так?
Ждала ответа, и он кивнул, мучаясь тем, что ее слова обращаются против нее же, а она не знает и радуется, убеждая.
— Вот! Если нужно уехать с тобой, я уеду. Если нужно тебя ждать, дождусь. И так далее. Потому что я верю, ты тоже хочешь, чтоб у нас была настоящая, хорошая жизнь. Правда же?
«Настоящая… Хорошая»… «Правда»… слова отзывались в его голове резким звоном и голова болела. И ведь сказать ей не может! Ничего не может сказать! Только эти свои беспомощные — ты не понимаешь, моя цаца, моя ляля…