Милан Фюшт - История моей жены
— Уймись, глупый болтун! — попытался я вновь отогнать ее от себя. Но тщетно.
Ведь говорю же, не знаю, что бы я отдал сейчас за возможность вернуться домой, как прежде. Не куда-нибудь еще, а только туда. То бишь к ненавистным крышам, над которыми перед закатом кружат белые голуби.
А тут еще это убогое предрассветное кафе с Лиззи и Додофэ. Вот почему я запер накрепко, причем окончательно, дверь в другую, близкую сердцу комнату.
Цвет ее глаз я с трудом припоминаю, сколько бы ни напрягал память. Прежде я называл их голубыми, но, пожалуй, это было не так. Скорее, цвета янтаря — таково мое впечатление, — янтаря, темневшего от сильных страстей, или же отливающего синевой в ненастье. Далее: была ли она упоительной или же скучной? Красивой или нет? Теперь, как правило, лицо ее представляется мне заспанным, а волосы — взлохмаченными. И тогда она кажется мне красивой.
На этом, пожалуй, можно бы и закончить, поскольку исчерпан круг воспоминаний, которые я спозаранку позволяю себе поворошить. Уж в этакой малости грех себе отказывать. Ни к морфию не прибегаешь, ни кокаином не балуешься… должна же быть у человека хоть какая-то дурная привычка. Если нет у меня ни будущего, ни надежд, да еще и отречься от прошлого, что же останется мне под конец? О чем тогда размышлять по утрам, не о пипетке же, которую держишь в руках? Кстати, я пришел к одному важному выводу, и как раз в ходе раздумий на заре нового дня. До сути вещей докопаться невозможно. Крути-верти сколько угодно — невозможно прожить их во всей глубине и полноте, ибо жизнь не поддается глубинному проникновению, и мы, судя по всему, касаемся лишь ее поверхности, ее пенной накипи.
Ведь не будь это так, чем тогда объяснить, что порой меня даже охватывает сомнение, действительно ли произошло со мной все то, что я изо всех сил пытаюсь сохранить в себе. Не уверен, признаюсь откровенно. У прошедшего есть свойство испариться, развеяться туманной дымкой, и память ему это позволяет. Как же это понимать? Выходит, душа сродни воздуху или воде, коль скоро от всплесков ее и следа не остается?
С другой стороны: если допустить, что я всецело постиг случившееся, то как объяснить, что я и по сей день в состоянии ворошить прошлое и изо дня в день открываю в нем нечто новое… что иногда оно кажется мне сладостным, а в другой раз — горьким… Не стану продолжать, поскольку это уводит в бесконечность — в нескончаемость раздумий. Достаточно сказать, что мне приятно время от времени копошиться в этих мыслях, а предрассветный сумрак — весьма подходящая пора для подобных занятий. Закутаешься поплотнее в одеяло и чувствуешь, как в голове постепенно яснеет, как во внешнем мире за окном. Ощущение настолько приятное, что наверняка захватило бы меня целиком, не будь я властен над собой. Но я собой владею и даже разработал на этот случай психологическую практику: полчаса даны на откуп мечтам, после чего я мигом вскакиваю с постели и начинаю новый день. Лучшее средство против подобных «запоев» — непрестанно находиться в движении. И уж коль скоро мы об этом заговорили, перейдем к перечислению моих новейших парижских впечатлений.
Начнем с самого главного: я все же поступил в университет. Конечно, не студентом, а вольнослушателем. Что послужило тому причиной? Не справляясь с химией в одиночку, я нанял себе репетитора. Но тот получил работу где-то за границей и уехал. А поскольку он и ранее водил меня иногда в университет, чтобы продемонстрировать кое-какие опыты (сам-то он служил практикантом в институте химии), я не стал подыскивать себе другого наставника, а взял да записался на курс. Посмотрим, справлюсь ли?
Вот и вся предыстория.
Тем самым мне удалось подавить в себе чувство страха, с детских лет охватывавшего меня при виде храма науки, а в последнее время — главным образом из-за возраста: мне, мол, там не место. Но теперь, когда я увидел, что ни одна живая душа на меня внимания не обращает, я разохотился, даже, можно сказать, вошел в раж.
И действительно трудился на совесть, с утра до вечера, не то что какой-нибудь студент. Корпел, не поднимая головы. Поначалу возникали кое-какие досадные обстоятельства, но я их быстро преодолел. Упомяну хотя бы одно: странной казалась мне эта нынешняя молодежь, никак я не мог к ней приноровиться.
«То ли дело в наше время!.. — так и просится на язык. — Тогда и молодежь была другая». Черта лысого, такая же точно была, как и теперь. Человек во все времена одинаков, разве что одежда меняется — сегодня, скажем, чуть покороче да поведение раскованнее. Пожалуй.
Молодежь устремлялась потоком. И не сказать, чтобы страстно — равнодушной массой, как воды Миссисипи. Швыряли на столы тетрадки и насвистывали сквозь зубы. Понимай так, что они неколебимы и стойки. Только в чем они столь уж неколебимы?.. Я в ту пору вечерами почитывал прозу Леопарди, очень талантливый был человек, блестящий ум, и мне иногда думалось: а что сказал бы на это Леопарди? Да ничего не сказал бы. Тогда чего уж мне говорить?
Должно быть, эта молодежь — коммунистических убеждений, предполагал я. Ничуть не бывало. Потому что доводилось слышать и такие высказывания:
— Воображаете, будто меня интересует коллективное сообщество?
— А вы думаете, мне оно нужно?
— Ха-ха! — прозвучало рядом. Значит, и там, в углу, сыскался кто-то, кого коллективное сообщество не волновало. Только в чем же тогда они столь уж неколебимы?
«В своей юности, бестолковый старик, вот в чем!» — одергивал я себя и продолжал работу.
Однако была среди них одна барышня, которая больше других выводила меня из равновесия. Правда, лишь поначалу.
Вдобавок та самая, кому мой прежний учитель поручил следить за моей лабораторной работой.
Вполне порядочная барышня, не придерешься: прилично одета, уши, нос, ноги — все безупречно, но почему-то ужасно скучная. Может, их специально натаскивают на уныние и серость? — думалось мне. На ногах грубые ботинки — конечно же на низком каблуке, волосы зачесаны назад… Все бы это полбеды, прямое следствие научных занятий. Но чтобы у нее не нашлось ни одного доброго слова для человека в летах, который столь одинок и к тому же старательно выполняет свое дело!
— Неплохо, — небрежно бросала она. Максимум, чего от нее дождешься. А я, признаться, рассчитывал на большее. Ребячество, сам понимаю, но хотелось большего.
— Это хорошо, а это не очень, — так она изволила оценивать плоды моих напряженных усилий.
Поначалу я пытался было к ней подкатиться. Обращаясь к ней, говорил, например, что погода сегодня пасмурная. «Да», — отвечала она. «Вроде бы тучи рассеиваются», — замечал я. Она и на это согласно кивала.
«Ну, погоди! — думал я. — Заговоришь ты со мной по-другому». Знаю я силу своего взгляда. Смотришь, смотришь, бывало на этакую безукоризненную барышню до тех пор, покуда она не придет в смущение и не примется сама сообщать мне, какая нынче погода. Все именно так и произошло. Но к этому повороту событий мы еще вернемся.
Я продолжал трудиться со все возрастающим интересом — и это главное. По-моему, интересней химии не сыщешь.
Какую поистине поэтическую радость испытываешь, сделав хоть самое пустяковое открытие в науке, не понять тому, кто сам этого не пережил. Одно наблюдение за преобразованиями веществ чего стоит. Допустим, есть у тебя какой-нибудь голубой газ — я колдовал над ним какое-то время, и вскоре им можно было гвозди забивать, настолько твердым он делался. То есть нечто воздушное превратилось в твердое вещество — ну, разве это не радость? Кстати, я мысленно лелеял мечту о небольшой, идеально обставленной лаборатории, где можно бы производить эксперименты над некоторыми легко вступающими в реакцию веществами. Особенно волновали мое воображение карбамиды, они не только кислотоустойчивы и могут служить изоляторами, но и не хрупки — такие очень нужны современной промышленности, я давно был наслышан об этом.
Пожалуй, и достаточно о химии. Вечера же я посвящал чтению. Теперь и я отдавал предпочтение «книгам возвышенного рода», хотя, конечно, чтение мое не было систематическим, брал то, что настойчиво рекомендовал книготорговец. Однако литература не для меня, не находил я в ней особой радости, о чем красноречиво свидетельствуют мои замечания о прочитанном. Например:
Ли Мастерс: надгробья у него хороши, остальное — нет.
Улисс: мура собачья.
Ромен Роллан: приторная тягомотина.
Верфель — бельгийский автор — сплошь тошнотворная стряпня.
И далее в таком же роде.
Оставим это, в литературе я не смыслю. Кому-то, может, и покажется смешной моя наивность, но все равно признаюсь, что Диккенс, например, доставил мне наибольшую радость, особенно одной своей книгой. И покуда жив, незабываемым останется Рождество, которое я провел с ним. На весь день зарядил дождь, и я с утра до вечера буквально ничем другим не занимался, кроме как ел хлеб всухомятку и читал Диккенса. Чтение затянулось до глубокой ночи, до полного одурения, я пережил тогда восторженный подъем, как во времена далекой юности. Изредка подходил к окну, глядел на унылый дождь… И не переставая курил трубку.