Амос Оз - Повесть о любви и тьме
Это был пружинный сантиметр: тонкая и гибкая полоска, в свернутом состоянии лежащая внутри металлического футляра. Я забавлялся этой улиткой довольно долго, в полной темноте, вытягивал во всю длину стальную полоску и внезапно отпускал: стальная змейка, рванувшись, молниеносно возвращалась в свое убежище, а раковина втягивала ее всю в свое чрево, вбирала в себя всю длину змейки, завершая этот процесс легким подрагиванием. Щелчок, которым все это завершалось, был очень приятен моей ладони, обхватившей раковину.
Снова и снова я извлекаю, натягиваю, отпускаю… На этот раз я посылаю этого медного змея во всю его длину, как можно дальше, в пучину темного пространства. С его помощью я ощупываю пределы мрака, вслушиваюсь в шуршание нежных сочленений по мере того, как он все удлиняется, и головка его удаляется от панциря. В конце концов, я позволяю ему вернуться домой, но медленно-медленно, чуть-чуть ослабляя натяжение и тут же останавливая, и так раз за разом, пытаясь угадать — ибо ничегошеньки, ну, буквально, ничегошеньки не вижу! — какое количество этих мягких биений: «пак-пак» я еще услышу, пока не раздастся вдруг: «тлук!». Этот звук решительно возвещал окончательное возвращение, полное исчезновение змея, от головки до кончика хвоста, в потаенном укрытии лона, из которого я позволил ему вырваться.
Откуда вдруг оказалась в моей руке эта чудная улитка? Я уже и не помню, добыл ли ее по пути, отправившись в свой рыцарский поход, и она попала ко мне на одном из крутых поворотов лабиринта? Или, возможно, я нашел ее, ощупывая свою конуру, когда вход в нее был привален могильным камнем?
*Есть все основания предполагать, что тетя Грета обдумала, взвесила и решила: со всех точек зрения, ей лучше ничего не рассказывать моим родителям. Она наверняка не видела смысла расстраивать их после того, как все случившееся уже благополучно завершилось и было омыто слезами радости. А может, она опасалась, как бы не пристала к ней репутация недостаточно ответственной няни, из-за чего она могла потерять источник своего скромного, но стабильного и столь необходимого заработка.
Между мной и тетей Гретой никогда, даже полунамеком, не упоминалась история моей смерти и воскресения в магазине одежды, принадлежавшем арабам. Ни слова. Ни заговорщицкого подмигивания. Быть может, она и в самом деле надеялась, что со временем воспоминания того утра подернутся туманом, и мы оба привыкнем к мысли, что этого утра вовсе и не было, что все лишь привиделось нам в страшном сне. Можно предположить, что она несколько стыдилась своих экстравагантных набегов на магазины женской одежды: после того зимнего утра она больше не делала меня соучастником своих прегрешений. Возможно, что с моей помощью ей даже удалось избавиться от своего пристрастия к платьям?
Спустя несколько недель или месяцев я был отлучен от тети Греты и отдан в детский сад госпожи Пнины Шапира на улице Цфания. Лишь голос рояля тети Греты, глухой, упрямый и одинокий, еще несколько лет продолжал доноситься издалека под вечер на фоне других уличных голосов.
Это не было сном. Сны с течением времени тускнеют и уступают место другим снам, но та карликовая ведьма, девочка-старушка с лицом убитой лисицы, все еще улыбается мне, обнажая острые резцы, среди которых один зуб — золотой.
Да и не только ведьма. И улитку я тоже принес из леса. Спрятал от папы и мамы и порой, оставшись один и набравшись смелости, я доставал ее и немного играл с нею под одеялом. Щупальце распрямлялось в моих руках, стремясь достать как можно дальше, а затем с молниеносной быстротой отступало в свою нору.
Смуглый человек, не молодой, но и не старый, с большими мешками под добрыми глазами. Шею его обнимал бело-зеленый портновский сантиметр, свисавший с обеих сторон на грудь. Движения его казались слегка усталыми. На его смуглом, широком, чуть заспанном лице на мгновение мелькнула смущенная улыбка, которая тут же исчезла под мягкими, с проседью усами. Этот человек склонился надо мной, сказав мне что-то по-арабски. Слов я не понял, но тем не менее, про себя перевел эти слова так: «Не бойся, мальчик. Просто отныне больше ничего не бойся».
Я помню, что были у него, у человека, меня спасшего, квадратные очки в коричневой оправе, очки, совсем не подходившие продавцу из магазина женской одежды. Они скорее подошли бы, пожалуй, какому-нибудь весьма пожилому, грузному столяру, который, волоча ноги, с погасшим окурком в уголке губ, расхаживает себе по своей мастерской, и потертый складной метр выглядывает из нагрудного кармашка его рубашки.
Человек разглядывал меня не через линзы очков, которые сползли на кончик носа, а поверх очков. И после того, как он внимательно меня рассмотрел и спрятал то ли улыбку, то ли тень улыбки в своих подстриженных усах, человек этот несколько раз утвердительно кивнул самому себе, обхватил своей теплой рукой мою ледяную от страха руку, словно отогревая в ладони замерзшего птенца, и таким образом извлек меня из темного ящика. Неожиданно он поднял меня в воздух, потом прижал с силой к своей груди, и вот тут-то я начал плакать.
Увидев мои слезы, человек прижал мою щеку к своей широкой, мягкой щеке и сказал — голос у него был низким, приятным и словно припорошенным густой пылью, как проселочная дорога посреди леса, затененная вечерними сумерками, — человек этот сказал мне на смеси иврита с арабским, спрашивая, отвечая и подводя итог:
— Все хорошо? Все хорошо. Порядок.
И понес меня на руках в контору, находившуюся в недрах магазина. Там остро и сильно пахло кофе и сигаретами, а еще ощущался легкий запах шерстяных тканей и аромат лосьона, которым пользовался после бритья нашедший меня человек. Этот аромат отличался от того, что исходил от папы, он был острее и гуще, он был именно такой, какой мне хотелось, чтобы был у моего папы. Человек, нашедший меня, начал с того, что сказал по-арабски несколько слов всем присутствующим, сидевшим и стоявшим между нами и тетей Гретой, молчаливо застывшей в углу. Одну фразу он сказал также и тете Грете, от чего та сильно покраснела, и при этом он, мой человек, медленным, широким движением, бережным движением врача, пытающегося точно определить, где болит, передал меня в объятия рыдающей тети Греты.
Хотя мне не очень-то хотелось оказаться в ее объятиях. Пока еще нет. Мне хотелось остаться подольше с человеком, меня нашедшим, побыть прижатым к его груди.
Потом там еще какое-то время разговаривали, но уже другие, не мой человек. Мой человек больше не разговаривал, он только погладил меня по щеке, дважды хлопнул меня по плечу и ушел…
Кто знает, как его зовут? И жив ли он сегодня? В своем ли он доме? Или в пыли и нищете в одном из лагерей беженцев?
*Потом мы вернулись автобусом 3 «А». Тетя Грета умыла свое лицо, и мое тоже, чтобы не видно было, что мы плакали. Она покормила меня — хлеб с медом, вареный рис в мисочке, стакан теплого молока, а на закуску дала мне два кубика марципана. Затем она раздела меня, уложила в свою постель, осыпала всякими нежностями и причмокиваниями, завершившимися липкими поцелуями, укрыла меня одеялом и сказала: «Поспи, поспи немного, дорогой мой мальчик». Возможно, так собиралась она замести следы. Надеялась, что я задремлю, а, проснувшись после дневного сна, подумаю, что все случилось со мной только во сне, и не расскажу родителям. А если и расскажу, то она ведь может улыбнуться и сказать, что я всегда сплю в полдень, и сны мои — это целые рассказы, и кто-нибудь, на самом деле, должен записать их и издать книгу с красивыми цветными рисунками — на радость всем детям.
Но я не уснул. Хоть и лежал себе тихонько под одеялом, играя со своей металлической улиткой.
Родителям я никогда не рассказывал ни про ведьму, ни про дно чернильного моря, ни про человека, спасшего меня: я не хотел, чтобы отобрали у меня мою улитку. Я не знал, как объяснить им, где я нашел ее. Что я скажу им — мол, взял на память в одном из виденных мною снов? А если рассказать им правду, они ведь жутко рассердятся и на тетю Грету, и на меня: как это все случилось?! Ваше величество! Вор?! Не рехнулись ли вы, ваша честь?
И тут же они отведут меня в магазин, заставят вернуть улитку и попросить прощения.
А затем последует и наказание.
*После обеда пришел папа, чтобы забрать меня из дома тети Греты. Появившись, он сказал по своему обыкновению:
— Ваше высочество кажется мне сегодня бледнее обычного. Тяжелый день выдался у вашей чести? Корабли его потонули в море, не приведи Господь? Или, быть может, дворцы ваши попали в руки врагов и притеснителей?
Я не ответил, хотя у меня определенно была возможность его обидеть: я мог, к примеру, открыть ему, что, кроме него, у меня с нынешнего утра есть еще один папа. Араб.
Одевая мне ботинки, он немного заигрывал с тетей Гретой в своем обычном стиле — шутки, прибаутки, игра слов. Либо, как обычно, безостановочная болтовня, чтобы перекрыть все входы и выходы даже секундному молчанию. Всю свою жизнь боялся мой отец всякого молчания. Всегда он ощущал себя ответственным за продолжение беседы, всегда чувствовал себя провалившимся и виноватым, если беседа затихала хоть на мгновение. Итак, он начал с того, что обратился к тете Грете со стихами, примерно такими: