Гузель Яхина - Зулейха открывает глаза
Кузнец не стеснялся показывать, что осведомлен о жизни в поселке и о его коменданте много больше того, чем докладывал сам Игнатов.
– Напился, – тот утирает брызги со щек.
– А бабу-то – не завел, – Кузнец хитро улыбается, трясет надкусанным огурцом. – Как прогнал Глашку – так бобылем и живешь.
Про короткие, давно забытые случки с рыжей Аглаей Кузнец знал; про случившуюся, да оборвавшуюся любовь с Зулейхой – видимо, нет.
Тяжелая длань – по-прежнему на шее Игнатова, давит.
– Об этом, что ли, дело твое? О бабах?
– Э нет! – Кузнец сочно хрупает огурцом, доедает и втыкает огрызок Игнатову в лоб. – О тебе, герое! Пора, Ваня, из сержантов в лейтенанты переводиться, для начала – в младшие.
Игнатов смахивает огрызок со лба. Смотрит на черные ершики кузнецовских бровей, меж которых набухает в глубокой складке тяжелая капля пота. Кузнец ни разу не заговаривал с ним о повышении.
– Здесь, в лесу, один хер – сержантом, лейтенантом…
– Ты навсегда, что ли, решил тут остаться? – Кузнец усмехается хитро, а зрачки узкие, острые. – Раньше вроде уехать хотел, за горло меня брал.
– Хотел.
– Так дело твое – молодое. Да и не годится без пяти минут младшему лейтенанту госбезопасности в комендантах тухнуть. А? – Кузнец сжимает ладонь на загривке Игнатова. – Я уже и аттестационный лист на тебя заполнил: годы безупречной службы, мол, преданность идеалам родины. Только вот еще не отправил.
– Не пойму я тебя, Зина. Темнишь.
– Че понимать-то? – Кузнец облизывает губы – на мгновение мелькает его сизый, в белых пупырцах язык. – Война. Время сейчас, Ваня, такое – быстрое, суетное время, аж в ушах звенит. Головы летят. И звезды летят – красного шелка, с серебряной окантовочкой – умным людям на обшлага.
– Тебя ж только пару месяцев как… – Игнатов косится на аккуратно повешенный на спинку стула китель Кузнеца; в краповых, с малиновой обводкой петлицах сияет новенькая темно-рубиновая шпала – знак недавнего повышения.
– И я тебе про то же, голуба. Время такое, что все можно, понимаешь, все! За полгода – до старшего лейтенанта, еще за год – до капитана. Нам с тобой только дело надо – погромче, позвонче… О восстании в Паргибской комендатуре слыхал? О покушении на коменданта в Старой Клюкве? Одних заговорщиков сотню взяли. Вот что нам нужно: народу чтоб побольше, обзовем позаковыристей…
– Какие сейчас восстания с побегами, дура?! Кто давно убежал – и тот с Большой земли обратно в поселки возвращается, подальше от войны, от армии.
– Точно, Ваня! Фашистов все боятся. А кто-то – ждет. И готовит оккупантам теплую встречу, с хлебом-солью. Их-то мы у тебя в поселке и найдем. Обнаружим заговор, раскроем, организаторов расстреляем по закону военного времени, а сообщников-гнид – по лагерям. Вся Сибирь узнает. Поселенцам – урок: во избежание! Другим комендатурам – пример. А нам с тобой… – Кузнец тычет бурым ногтем себе под кадык, – …дырочки сверлить в петлицах.
Дышит глубоко, горячо. Пот двумя блестящими струйками течет со лба на крылья носа и дальше, в жесткие щетки усов.
– Очумел ты, Зина. Треплешь тут… с пьяных глаз.
– Проверять никто не будет. Дело возьму на себя. – Ладонь на шее Игнатова уже – не ладонь, а потная железная клешня. – Списки подозреваемых сам составишь. Всех, кто надоел, кто мешается, – туда их, собак. Я лезть не буду, хоть Горелова вставляй, у вас с ним любовь известная. Всех расколем, не волнуйся. Чистое будет дело, хрустальное. Про нас с тобой еще в учебниках напишут.
– Погоди. Это моих, что ли, людей?
– Ну а чьих же, Ванюша? – темные кузнецовские глаза в красной сетке сосудов отсверкивают желтым. – Я ведь не бабский полк, сотню заговорщиков тебе нарожать не смогу. А у тебя народу много, не оскудеешь. Жалко старых – возьми новых, басурман. Все одно им здесь не жить, сдохнут зимой.
Игнатов опускает взгляд на широкие и влажные кузнецовские губы.
– Ну? – произносят они.
– Руку убери – шею сломаешь.
Мокрая горячая ладонь отпускает загривок.
– Ну? – повторяют губы.
Игнатов берет флягу, плещет остатки спирта в пустые стаканы: медленно, со скрипом, закручивает жестяную крышку; кладет обратно на стол.
– Не думал, – говорит, – я, товарищ лейтенант, что ты меня, бывшего красноармейца, проверять будешь. Думал, доверяешь мне по старой дружбе.
– Погоди, Иван! Я ведь правду тебе говорю, слышь? Я все продумал, все просчитал. За месяц дело обернем, к лету – звания получим. Ну же?!
– Для всех комендантов такой спектакль играешь – или так, для избранных?
– Брось придуриваться, Игнатов! Я с тобой по-человечески, а ты…
– Можешь доложить, что в трудовом поселке Семрук политическая обстановка спокойная. Комендант оказался человеком морально устойчивым и на провокацию не поддался.
Игнатов медленно поднимает стакан и, не чокаясь, опрокидывает в горло, вытирает насухо рот. Кузнец дышит тяжело, подхрипывает. Вливает спирт из своего стакана в глотку, хрупает луковицей. Встает; продолжая жевать, надевает китель, застегивает ремень; натягивает фуражку на лоб.
– Ладно, – говорит, – комендант. Так и доложу. Только запомни, если что – ты у меня вот где!
Придвигает мокрый красный кулачище к игнатовскому носу: белые костяшки – крупные, бугристые. Сплевывает остатки луковицы на пол и идет вон.
Слова Кузнеца сбылись. Новый контингент оказался слабым на здоровье, горячая южная кровь плохо переносила сибирские морозы – в первые же холода многие слегли с пневмонией; лазарет Вольфа Карловича, и так уже расширенный к тому времени до двадцати коек, не вместил и половины нуждающихся. Лейбе выбился из сил, но не смог спасти всех – зимой семрукское кладбище пополнилось пятью десятками могил.
Басурмане, так похожие друг на друга смуглостью кожи, густотой бровей и курчавостью волоса, хоронили сородичей по-разному: греки – сбивая из жердей тощие деревянные кресты, татары – строгая на длинных бревнах заковыристые полумесяцы. И кресты, и бревна расположились на кладбище впритирку, тесными кривыми рядами, вперемежку с другими надгробиями.
В «Правде» появилась большая статья о профашистском заговоре, раскрытом в трудовом поселке Пит-Городок на Ангаре. По итогам этого довольно громкого дела костяк заговорщиков в количестве двенадцати человек был расстрелян, шайка соучастников – приговорена к двадцати пяти годам лагерей за антисоветскую деятельность.
А одиннадцатого апреля сорок второго года Государственный Комитет Обороны СССР все-таки принял постановление о призыве трудпоселенцев на военную службу. Шестьдесят тысяч бывших кулаков и их детей были призваны в Красную армию – допущены к защите Родины. Новоиспеченных красноармейцев и членов их семей снимали с учета трудовой ссылки и выдавали паспорта без ограничений. Из трудпоселков потек на Большую землю тонкий ручеек освобожденных из «кулацкой ссылки».
Летом на агитационной доске появился яркий плакат: полуседая женщина в огненно-красных одеждах поднимается из частокола штыков и зовет, манит за собой призывно вытянутой рукой: зовет на войну – молодых, старых, даже подростков, всех, кто может держать оружие. Зовет на смерть.
Зулейха, проходя мимо, каждый раз отвечала женщине упрямым долгим взглядом: сына – не отдам. Женщина была похожа на Зулейху, даже седина в слегка растрепанных волосах была такая же – яркими прядями – и оттого становилось неловко: будто с собой разговаривала.
Предки Зулейхи воевали с Золотой Ордой столетиями. Сколько продлится война с Германией – неведомо, а Юзуфу уже скоро двенадцать. Изабелла рассказала, что в армию могут забрать с восемнадцати, и осталось до этого лет – как пальцев на руке. Успеет ли война закончиться?
Юзуф сильно вытянулся за прошлый год, перерос Зулейху. Работал в магазине при пекарне, продавал хлеб. Теперь мало кто выпекал хлеб сам, и вечерами у пекарни выстраивалась очередь. Зулейха любила наблюдать за тем, как, стоя за высоким прилавком, сын быстро, словно играючи, звенел желтыми и серыми монетами, рассчитываясь с покупателями. Счетами не пользовался – считал всегда в уме. Магазин открывался после обеда, когда первая смена лесорубов возвращалась из леса (в поселке опять ввели посменный труд – для повышения производительности) – Юзуф как раз успевал прибежать из школы.
Учился хорошо, его хвалили. За успехи приняли в пионеры, и с тех пор на груди сына всегда горела огнем стрекоза красного галстука. На хозяйстве работал, как взрослый, – и дров нарубить, и ограду починить, и крышу поправить. При любой возможности по-прежнему старался улучить свободное время, чтобы сбегать в клуб к Иконникову.
Тот за последние годы сильно сдал, обрюзг – много пил. Поселенцы научились гнать самогон не только из морошки, а и из черники, костяники, даже кислой рябины, и Иконников был одним из самых приверженных его почитателей. Илью Петровича так и оставили при клубе, в художественной артели, состоявшей из него одного. С его помощью Семрук поставлял в Красноярск помимо леса, пушнины и овощей также специфическую продукцию – писанные маслом картины, причем весьма приличного качества. Румяные лесорубы, пышногрудые хлеборобки и сытые, круглощекие пионеры лихо шагали или стояли, вперив в безоблачную даль задумчивые взоры, – по одному, по двое и группами. Картины охотно брали дома культуры – сельские и даже городские.