Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 4 2008)
Изящество, изощренность и утонченность, и культ частного (рядом с которым остальное почти перестает существовать: одиночество вдвоем) — ответ на эту ненадежность, опасность, безумие окружающего (нечеловеческого), как для человека барокко ответом будет другая, подобная, собственная огромность, мощность — и открытость. В раковине зафиксировано движение завертывающее, закручивающее — внутрь . Если в танцевальных терминах, то это движения соответственно en dehors (наружу) и en dedans (вовнутрь).
Рококо — стиль изящного шутовства (над бездной), несколько меланхолического, задумывающегося безумия. Сцены безумия и с безумцами, обусловленные внелитературной профессией Афанасьевой, оказались здесь очень уместными. Безумие в рококо немного кукольное, игрушечное, слегка автоматическое: “Слабоумные дедушки Файгенбаум и Серый / перестилают кровати друг другу…” — воспроизводящееся, постоянное действо; движущиеся, заведенные фигурки, как в часах. Безумие трактуется отчасти как шалость . Барокко движется подобием стихийности человека — и стихийности, его окружающей. В рококо — противостояние, отстранение от того, что “вокруг”, замкнутость в собственном, несколько игровом, полудетском, наивном мире. Очень естественным поэтическим жанром становится эклога.
С такой эклоги начинается книга Афанасьевой: “Песни вокруг восковой пирамидки”. Интересно это жанровое определение: “песни”, хотя никакого пения там нет: “витиеватые речи”, обмен монологами. “Песни вокруг…” — что-то вроде игрового обряда: свеча в форме пирамидки, над ней (или по ее сторонам) — состязающиеся. Через нее (над ней) и происходит их обмен репликами-монологами, мнениями. Разумеется, никаких пастушков тут уже нет, то есть это современные пастушкби и пастбушки, а точнее — пастбушки, распределяющие между собой роли “его” и “ее”.
Речь идет о полезности или бесполезности пирамидки. Нужна ли она и для чего (предлагаются варианты). Циник, скептик, разуверившийся прагматик (то есть сомневающийся в целесообразности, страшная трагедия) — вероятно, мужское начало; “он” пытается найти пирамидке применение. Пафос игры, безделки и безделицы, простодушного эстетства (то есть собственно рококо, как мы его себе представляем) исходит от томной “ее”. Впрочем, все это действо вокруг пирамидки быстро отклоняется от непосредственного предмета и превращается в обмен (как и полагается в пасторали) “любовными речами” — точнее, речами о любви, одиночестве, понимании, сострадании, союзничестве, нежности, заботе:
Что это, я спрошу, это лоб человеческий,
Зачем он нужен, не для того ли, чтоб
Приложить к нему подорожник или маркером острым
Написать на нем какое-то глупое слово или
Не для того ли, чтоб кто-то мог тебя гладить, будто собачку,
Не для того ли, чтоб нас погладили, будто собачку,
Меня с тобою, нас, которые я, погладили, будто котенка,
Сказали, ну, что же ты, детка,
Совсем сумасбродишь со своей пирамидкой?
Давай-ка ее сюда, мы с ней разберемся,
А тебе принесем другую игрушку,
С которой все будет понятно.
Олег ДАРК.
Прозрачные слова
Прозрачные слова
Эрнст Юнгер. Годы оккупации (апрель 1945 — декабрь 1948).
Перевод с немецкого И. П. Стребловой. СПб., “Владимир Даль”, 2007, 367 стр.
Как люди, получившие страшный урок, могли вновь — часто на протяжении одной жизни — вступить в войну, через двадцать один год после Первой мировой? Стоит задуматься, сколь восхитительно было чувство первобытного братства в окопной грязи Соммы или Карсо — своего рода предвестие подлинной человечности. Можно ли было отказаться от соблазнительной надежды, что это предвестие сбудется после того, как на земле воцарится мир?
Мир — вот что самое сложное.
Алессандро Барикко, “Такая история”.
В любой стране, если присмотреться, есть фигуры, которые, будучи значимыми и уважаемыми в большинстве других стран соответствующей ойкумены, именно в этой стране “не пошли”, остались на периферии интеллектуального внимания. К таким фигурам в области философии, как мне кажется, у нас относятся Э. Чоран, Э. Левинас и Э. Юнгер. Так, если, скажем, Фуко, Деррида и Бодрийяра постоянно переводят, проводят конференции по их творчеству, их имена — пусть и на уровне тех же симулякров или в печальном разделе некрологов — мелькают в прессе, то много ли, например, рецензий вы видели на последний перевод Чорана “Признания и проклятия”? Понятно, что раньше Юнгера не переводили из-за имиджа “фашиста” и “милитариста”, но ведь и сейчас, спустя семь лет после публикации перевода “В стальных грозах”, само это название вряд ли на слуху у широкого читателя, тогда как в Европе эта книга о Первой мировой войне так же значима, как книги Э.-М. Ремарка и Э. Хемингуэя. Или если привести чуть более экзотический пример, то можно вспомнить книгу Э. Лимонова “Священные монстры”, в которой собраны эссе о так или иначе повлиявших на мировоззрение этого “ультра” культурных персонажах: вполне ожидаемо, согласитесь, было бы увидеть среди имен Гитлера, Селина, Муссолини, Эволы идеолога “консервативной революции” Юнгера…
Все это, заметим, тем более странно, что за последние годы не только была переведена большая часть самых важных из многотомного наследия Юнгера произведений — собрание дневниковых записей “В стальных грозах”, “Излучения”, сборник эссе “Сердце искателя приключений”, философские сочинения “Рабочий. Господство и гештальт”, “Тотальная мобилизация”, “О боли”, утопический роман “Гелиополь”, но и, кроме подробных предисловий к упомянутым переводам А. Михайловского и Ю. Солонина, были опубликованы работы непосредственно о Юнгере — “Миф о модерне: поэтическая философия Эрнста Юнгера” П. Козловски1 (М., “Республика”, 2002), “„Рабочий” в творчестве Эрнста Юнгера” Ю. Эволы (СПб., 2005), а также сборник “Судьбы нигилизма”, в котором, кроме перевода эссе Юнгера “Через линию”, содержится отклик Хайдеггера на это сочинение и работы современных немецких философов о полемике двух мыслителей.
Из уже написанного ясен если не калибр, то разносторонность личности Эрнста Юнгера. Тот же Козловски сравнивал Юнгера с Гёте, в нашей же стране едва ли не корректнее звучит сравнение с Гумилевым. Родился в 1895 году, брат — Фридрих Георг, философ классического толка. Невзрачные успехи в школе, запойное чтение, при первой возможности сбегает в Африку, которой бредил, в Алжир, записавшись в Иностранный легион, откуда Юнгера вытаскивает отец. Он возвращается к учебе, но тут начинается Первая мировая, и Эрнст одним из первых записывается добровольцем. На пари Юнгер мог бы обойти Гумилева с его двумя “Георгиями” — четырнадцать (в предисловии к “Годам оккупации” говорится даже о восемнадцати) ранений, постоянные повышения и награды, среди которых высшая в Германии — “Pour le Mйrite”. И посреди всего этого, на коленке, в окопах, — дневники, которые он будет вести всю жизнь и из которых получилась, например, книга “В стальных грозах”, книга о блеске мужества, подвига и братства, а также о боли войны, принесшая первую славу и выдержавшая баснословное количество изданий.
Служба в армии после войны, учеба в Лейпцигском университете (философия и зоология — Юнгер раньше Набокова начал собирать насекомых, а растения в своем огороде, зверюшек в лесу и пейзажи описывал как Тургенев и Бианки вместе взятые). Его философские книги, тот же “Рабочий”, стали той шинелью, из которой если не вышел, то, во всяком случае, фасон которой тщательно изучил Хайдеггер, а названия его публицистических работ того периода говорят сами за себя — “Революция и Идея”, “Огонь и кровь”. Да, Юнгер, певец мужского дела войны, героя, сильного государства и нации, восторженно приветствовал нацистов и Гитлера. Но так же быстро отстранился от них, уйдя во внутреннюю эмиграцию и при этом позволяя себе публично оскорблять Геббельса, — от репрессий и смерти его спасло только то, что его книгами зачитывался сам Гитлер. От службы, впрочем, Юнгер не бежал никогда — на этот раз война забрасывает его в Париж, где Юнгер эстетствует донельзя, не вылезая из букинистических, музеев и кафе, в которых проводит время с Пикассо, Селином, Мораном и другими (об этом книга его дневников того времени — “Излучения”).
За этот период передышки судьба предъявила суровый счет: на войне гибнет сын Юнгера, самого его увольняют из армии за близость к кругу заговорщиков фон Штауффенберга. А после войны ему, этому аристократу духа, miles gloriosus2 и патриоту, приходится жить на оккупированных союзниками территориях, терпеть все непотребства победивших (об этом как раз “Годы оккупации”). И еще одна сложность: в период всеобщего германского покаяния Юнгеру ничего не стоило хотя бы формально поучаствовать в денацификации. Но, будто следуя завету “Если тебе дадут линованную бумагу, пиши поперек” (эпиграф из Хименеса к “Фаренгейту” Р. Брэдбери), Юнгер и не подумал поставить пару своих подписей: “Не спорю, что я на стороне побежденных. Исход войны тоже ничего бы в этом не изменил”, — пишет он в своей книге. Итог — чудом, как и во время войны, избежал тюрьмы и до 1950 года не мог издаваться в Германии. Впрочем, писать трудоголику Юнгеру никто не запрещал: “Нынешние условия лишний раз демонстрируют нам превосходство подлинного труда: крестьянин может работать как обычно, то же и писатель, а вот тот, кто зависит от бюрократии, электростанции или других распределяющих инстанций, — нет”3. Эссе, романы, философские работы, дневники — последнее собрание сочинений Юнгера насчитывает восемнадцать томов (плюс приложения), которые можно читать, даже опуская смысл, ради одного стиля. Впрочем, не говоря о непосредственно философских текстах, достаточно сказать, что о симулякрах Юнгер писал до Ж. Бодрийяра, опыты с LSD описал до Т. Лири, а систему космической навигации а-ля GPS и мобильную связь предсказал еще в “Гелиополе” (1949). Как и полагается пророку, дожил Юнгер до мафусаиловых лет (чуть недотянул до 103 лет, умерев в 1988 году), под конец жизни принимал у себя писателей (в том числе и своего поклонника Борхеса) и президентов, а некрологи “фашисту” и “консервативному революционеру”4 опубликовали самые демократичные издания Германии.