Олег Егоров - Казейник Анкенвоя
- Пора на мостик, дус, машину за Дарьей запускать. Теперь она развелась от Зайцева, когда вертолет упал. Я видел, дус. Хочу теперь свататься.
Глухих шагнул в рубку, но я придержал татарина, еще не зная как сообщить печальную новость о том, что Зайцев таки выжил.
- А кто мотористом на буксире? - оттянул я еще сообщение.
- Крючков Никифор, веснушки помнишь?
- Да ведь Крючков-то зеленый, дус. Противник сжигания горюче-смазочных материалов. Загубит мотор, что делать станешь?
- Пока зеленый мало, - согласился татарин. - Салага. Но стареется. Регламент эксплуатации знает. Отметку знает красную на показателе. Топку знает. Передающие клапана до сверкания довел. Нет. Не загубит.
- Извини, дус. Не хотел огорчать. Зайцев, скотина, выжил. Под служебным арестом на комбинате.
Глухих, потускнев, задумался. Ушел. Сидя в рубке, я наблюдал, как воркуют у борта Вьюн с Лаврентием. Вернулся татарин с бидончиком. Бидончик был влажный, а Герман просветлевший. Снова налил в крышечку первача.
- А вдруг еще утонет? - спросил с надеждой.
- Обождать надо, Герман, - сказал я, залпом сразив полкрышки.
Сдачу вернул Герману. Герман ее допил, смакуя букет.
- Ты довези меня к обрыву. Пока довезешь, пока Никифор двигатель убьет, может, что-то изменится.
Клянусь мамой, смерти я редактору не желал, как и другим редакторам, и в принципе вредителям. Потому, говорил уклончиво.
- Не доставлю. Там степь. Автобус не ходит, - ответил шкипер. - Доставлю к дамбе. Пройдешь по дамбе влево. И через рощу полкило станция. Там электрички по расписанию гоняют в Москву. Вправо магистраль. Там частный извоз.
Глухих подергал вертикальный провод сбоку от штурвала, давши два коротких гудка, и наклонился к медной переговорной насадке пылесоса.
- Машинное, малый вперед.
- Есть малый вперед, - глухо, но бодро отозвался моторист Никифор.
Застучал двигатель, и буксир, послушный колесу татарина, медленно двинулся с поворотом к дамбе. Я вышел на палубу. Присел на пожарный сундук, закурил и позвал своего сотника. Лаврентий подошел с Анечкой Щукиной, висевшей на его рукаве. Она точно чувствовала наступление потери, и боялась отпустить от себя возлюбленного даже на минуту.
- Ну, рассказывайте, голуби, как хлыстов крушили.
- Я не убивал, - сразу ополчился Лаврентий. - Дикий убивал. Славяне из уголовников. Все быстро случилось. Дикий твою последнюю волю исполнил.
- Подробней.
- Ураган мы в погребе отсидели. Набились как сайра в банку. Когда затопление пошло, на плот погрузились. Двинули к магистрату за тобой на шестах. Парус в такой ливень как тряпка. Более часа переулками отталкивались. Водовороты. Паника. Из гражданского населения кого смогли, попутно выудили. Анархистам передавали. Дошли, магистрат уже под водой. Вьюн и еще кто плавать умел, до потери надежды ныряли за тобой. Сам-то я плавать не ученый. Потом раскинули мозгами, пошли на пивной завод. Анархисты попутно сказывали, тебя среди свезенных утопленников на высоту, где свалка, нет. Придумали так: если спасся ты, отец, больше некуда. На Пивной острове хлыстов мы в товарный вагон закрыли. Дикий сразу хотел их кончать, но я остальным сказал: «Пусть валят». Потом кто-то плащ твой вынес из котельной. Письмо в кармане: «Сочтись за меня, Лаврентий». И подпись ниже смазана. Дальше все как с цепи сорвались. Я не препятствовал. Обидно же. Сам я только Чревоугодника чуть прибил.
- «Чуть», это в каком измерении?
- Да он хлипкий выдался. На вид рыхлый, а ткнули в кадык, он ласты возьми, да и склей. Потом, когда вагон с хлыстами зажгли, еще подумал: странная воля твоя. Не твоя какая-то.
Потом. Всегда потом. «Эрст денкен, дан ленкен!» - распекал полицмейстер Веригина. Уроки прошлого, как обгаженные чужие подгузники. Не стираются и не используются. Каждому проще с чистого листа начинать.
- В другой раз подумай, прежде чем сделать глупость, Лаврентий. «Прежде», Лаврентий, а не «потом». Ты постигаешь разницу?
Сотник Лаврентий, наморщив лоб, изучал название мной оседланного ящика: «Песок для пожаротушения». Трудно ему было переварить мою нотацию. Вот пишу, и соображаю, что за бред? Чему я научил его? Подумать, и потом уже сделать глупость? Но тогда я обернулся к моей послушнице.
- А ты, радость моя? Интересно было тебе смотреть, как безоружных людей убивают?
- Я не смотрела. Я твои кости из печки выгребала. Пепел тоже.
Она дернула вниз молнию крутки, сняла с шеи холщевую ладанку на шнурке, распустила и, отвернувшись, высыпала пепел мне под ноги.
Плечи Вьюна тряслись. Отстрелив подгоревший фильтр сигареты, я встал и обнял ее. Ладонью вытер слезы с ее мордашки.
- Ну, тихо, тихо, - я чувствовал, что сам готов заплакать. - Прости меня, злобную старую песочницу.
- Никакая ты не песочница, - прохрипела Вьюн. - Просто я очень испугалась, что как же ты взял и сгорел.
- Принеси там самогона из рубки, Лаврентий.
Сотник ушел в рубку, а я все стоял среди палубы, слегка покачиваясь, и пряча на груди мою послушницу. Вернулся Лавр. Мы все выпили по крышке самогона, и успокоились. Слишком горя много мы оставили за кормой. Никто не хотел возвращаться. Мы расселись у пожарного сундука. Я спел Вьюну с Лаврентием пару матерных частушек. Частушки были забавные. Они посмеялись. Лаврентий вспомнил анекдот с бородой как у почтенного боярина. Однако, и я посмеялся.
- Ладно, - сказал я Лаврентию. - Ладно. Гони свои вопросы.
- Какие вопросы?
- Вьюн сказывала, у тебя вопросы.
- У меня национальный вопрос. Насчет евреев.
- Опять?
- Другой вопрос. Если мы за евреев, то куда мусульман?
- Хорошо. Я напомню тебе национальный ответ Апостола Павла: «Нет ни Еллина, ни Иудея, ни обрезания, не необрезания, варвара, Скифа, раба, свободного, но все и во всем Христос». Мусульмане сюда с опозданием подтянулись. Впрочем, «Брит мила» и для них священный ритуал.
- «Брит мила» это типа омовение?
- Это типа долго объяснять. К любому народу, вере его и традициям надобно с терпением относится, Лавр. Когда-то на съезде союза писателей отдельные члены стремились обрезать автономию чувашей. На том основании, что у чувашей нет своего языка помимо русского. Нет, и слава Богу. Хватит на всех.
Я заглянул в бидончик, сколько еще там первача осталось.
- Как и английского. Самобытный стиль, вот что важно. Традиции. Самобытность. Народный почерк. Национальный уклад, если желаешь.
- Не очень.
- Обоснуй.
- Лучше я, - Вьюн уложила головку, обернутую золотым руном на могучие колени штык-юнкера. И Вьюн поведала историю с выводом, сразившим меня детской прямотой.
- Когда-то нашу квартиру в Староконюшенном переулке ремонтировал чуваш. В процессе работ он присвоил кое-какие фамильные драгоценности моей матушки. Допустим, он верил, что нашел сокровища в развалинах квартиры. Допустим, по чувашской традиции любой, кто обнаружил сокровища в зоне ремонта, имеет законное право на десять процентов. И чуваш уложил себе в карман десять процентов от найденных драгоценностей.
- Это ты о чем?
- Про уклад. Про самобытность.
И что-то я в них почувствовал. Какой-то преждевременный импульс. Какую-то опережающую события отрицательную реакцию на захват всего невеликого наследства, что они полагают своим от рождения. И какое-то грустное во мне предчувствие шевельнулось. У меня тоже взрослые дети. Я вряд ли доживу до массовой экологической иммиграции. Мне вряд ли придется уступать свое обжитое место безземельным европейцам. Или китайцам. А им придется.
Или придется уничтожить пропасть народу, уничтожив до кучи всю иерархию духовных ценностей, каких мы не нажили, так сохранили, по крайней мере.
Тут и настигла нас очередная беда. Я-то надеялся, мы оторвались.
- Человек за бортом! - зычно крикнул Глухих. - Стоп, машина!
Буксир сбавил ход. Я обернулся, и метрах в пятидесяти от буксира заметил утопающего. Это был Зайцев. Он избивал залив руками и ногами, но пуховый комбинезон, впитавший в себя литров двадцать влаги, тащил его с поверхности вниз. Корма его надувной шлюпки уже затонула под тяжестью двигателя, и лишь алый кончик носа, наколотый на верхушку подводной сосны, еще мотался, будто флажок, предупреждавший о смертельном препятствии следующих Зайцевых, вслепую гоняющих над смешанными лесами. Реактивная Анечка Щукина первой нырнула с буксира в залив, и рассекая волны острым кролем, устремилась на выручку несчастному идиоту. Вслед за любимой солдатиком прыгнул с борта Лавр. И затем уже я, матерно ругнувшись, нырнул спасать еще одного идиота.
Пятнадцать минут прошло с упоминания сотником о его неумении плавать, а Лавр уже тонул. Десять минут прошло с тех пор, как я советовал ему подумать прежде, чем делать глупости, а Лавр уже тонул. «Господи, - молюсь я образу над моею постелью, - Ты умер, сотворивши мученический подвиг во спасение людей, так вразуми же их спасать себя от напрасных подвигов». Или, ворочаясь в той же кровати, думаю: «Может, и не напрасных? Может, в напрасном подвиге больше раскаяния за грехи, нежели в благоговейном топтании на коленях? Мне познать этого обстоятельства не дано. Не здесь. Не в оболочке».