Василий Аксенов - О, этот вьюноша летучий!
Умчалась в погоню стража. Захрапел в пуховых подушках стольник. Аннушка со слезами поднимала с земли перепончатые крылья.
Милое ты наше чадо.Послушай учения родительского,Не пей, чадо, зелена вина,Не прельщайся, чадо, на красных жен…
Жалостное пение звучит во дворе Скобеевых: сын собирается в Москву. Матушка в слезах снаряжает его в дорогу, извлекает из сундука сильно траченную молью дворянскую справу. Седоусый батюшка под яблоней с превеликим трудом составляет какое-то послание, временами поплевывая в чернильницу. Сам Фрол примеряет то шапку с лысым мехом, то расползающиеся сафьяновые сапоги, то заскорузлый кафтанец. То и дело он поглядывает на свое отражение в колодце и всякий раз остается собой доволен. Но вот он берет в руки отцовскую старую саблю, примеривается к ней и уже не смотрится в колодец, а застывает, вперив взгляд свой в далекие края, где ждет судьба-судьбинушка.
Отец подводит к нему оседланного мосластого мерина и протягивает скатанное в трубочку письмо.
– Отыщи, чадо, на Москве князя Путилу Ловчикова и вручи ему мою грамоту. Авось, вспомнит, как мы с ним вместях Сигязмунда трепали и породнились в боях…
Фрол с поклоном принимает послание, целует батюшку, целует матушку, садится в седло.
Не ходи, чадо, в пиры и братчиныНе пей, чадо, двух чар заедину… —
поет матушка.
– Слово ваше, матушка, – отвечает Фрол, само смирение.
Не думай, чадо, украсти-ограбитии обмануть-солгать, и неправду учинить… —
поет батюшка.
– Слово ваше, батюшка, – отвечает Фрол, смахивая слезу.
Не знайся, чадо, с головами кабацкими,Да не сняли бы с тебя драгих порт…
– Слово ваше, матушка…
Не прельщайся, чадо, на злато и серебро,Не сбирай богатства неправого…
– Слово ваше, батюшка…
Мать идет у стремени, провожает Фрола за околицу села.
– Эх, – вздыхает Фрол перед необозримым простором, – кабы псы нащокинские у меня крылья не отняли, я в Москву за неделю б долетел!
– Пресвятая Богородица, спаси и помилуй, – крестит его мать, – по дороге б тебя за крылья убили, сынок.
Фрол стегает мерина, тот начинает галопировать, и благостная мелодия увещеваний сменяется дерзким ритмом первой песенки:
На печи меня горячейНе удержите силком!Отправляюсь за удачей,Эх, за птичьим молоком.
И вот перед нами предстает Третий Рим – старая Москва. Горят на солнце кресты и купола, шумит торг на площади.
Вдруг протрубили трубы. Проскакали, угощая толпу батогами, ушастые всадники. Прошел с бердышами стрелецкий полк. Впереди полка на игреневом жеребце гарцевал писаный красавец Томила Ловчиков.
В руке у него была заморская новинка – подзорная труба, к которой он то и дело приближал свое око.
– Эй, подари народ московский, Томила Путилович, – гаркнула хриплая глотка из толпы, в которой зажат был и растерявшийся от столичного великолепия Фрол Скобеев.
Томила махнул рукой, и из зарукавья вылетели деньги.
– Серебром сыпет! – ахнули в толпе. Началась свалка, а любимец базарного люда юродивый Вавилон заголосил:
Батя князюшки ТомилыС Сигизмундом воевал,А его сыночек милыйДевкам юбки завивал!В подозрительную трубкуУглядел свою голубку!
Вслед за стрелецким полком на площади под свист флейты появляется полк иноземного образца, мушкетеры. Впереди вышагивает граф Шпиц-Бернар полярного рода. Вавилон приплясывает уже перед ним.
А вот немчура продажная,Очинно даже важная!Палаш как спица!Нос как синица!В ушах чечевица!Рылом паскуден!Годится на студень!Кому полпудика?
Толпа хохочет.
– Вот дает Вавилон! – А ничего не понимающий граф благосклонно улыбается, бросает горсть медяков.
– Алон, алон, шмуциг канибалья! – покрикивает он своим балбесам-мушкетерам.
Фрола затолкали, оглушили, он поражен наглостью Вавилона, своеволием московской толпы, но вот открываются ворота, и выезжает царь.
– Здравствуй, батюшка свет великая надежда государь! – одним духом вопит толпа и становится на колени.
Медленно едет верхом благостный, словно смазанный подсолнечным маслом царь, держа на сгибе левой руки сокола-охотника, держа по правую руку любимого боярина Нардин-Нащокина.
Стольник сейчас отнюдь не похож на расползшуюся подушку. Он подобрался в седле, поблескивает на солнце боевой доспех, веет на ветру выдающаяся нащокинская борода.
– Ах что за борода приглядистая у князя Нардина, – завистливо шепчутся в свите бояре, – ну чисто персидский шелк. То-то его Государь послом назвал вместо Кукинмикина… Репрезентация…
– Фальчь одна, – ядовито шипит козлобородый князь Кукинмикин. – Лживая борода у Нардинки, приклеенная…
– Однако какие чуши, князюшка Кукинмикин, – фарисействуют бояре. – Нешто Государь полюбил бы приклеенную бороду?
– Будет час, докажу, – шипит Кукинмикин. – Всем окажу позор нащокинский…
Между тем царь подзывает гарцующего в отдалении Томила Ловчикова и говорит Нардин-Нащокину.
– Чем не зять тебе, князь, сей вьюноша? И родом знатен и сундуки доверху набиты покойным Путилой Давыдычем.
Нардин-Нащокин благоговейно целует царю руку, невольно при этом щекоча его бородой, что Государю отнюдь не противно.
– Знакомо ли тебе, князь Томила, имя Аннушки? – спрашивает царь рыцаря.
– Уж третий дён по ней сохну, великий государь, – с нагловатой томностью отвечает тот. – Гляжу, гляжу и наглядеться не могу…
– Куды глядишь? – встрепенулся и грозно выпучился Нардин-Нащокин.
– В сие отверстие, – медоточиво пропел Томила и показал в подзорную трубу. – Пять бочат икры да пару жеребцов отдал я графу Шпиц-Бернару за чудодейственный дальновидец, и вот я вижу ангела в окошке…
В окуляре действительно изумленный стольник видит свою дочку, что кручинится в окне светелки.
– Ай, соблазн великий, ой-я-яй, – бормочет он. – Ай, молодыя молоки́…
…Царский поезд, блестя, позванивая, стуча копытами, проходит мимо Фрола, и все это диво, как в зеркале, отражается в его глазах.
– Или буду полковник, или покойник… – сквозь зубы бормочет он.
Он решительно поворачивается и тащит за узду своего мерина. В ушах у него возникает благостное родительское увещевание, но он только отмахивается.
КАБАК. В сумрачном сводчатом помещении яблоку негде упасть: пирует, поет и пляшет базарная братия, а во главе стола Фрол. Он держит в руках здоровенную чашу.
– Эй, гуляй! – кричит он хмельным голосом. – Эй, играй, органщик! Вавилон, пляши! Месяца не пройдет, а Аннушка Нащокина моею будет!
Швыряет из зарукавья несколько монет, присоединяется к общему плясу. Кабацкий люд откровенно глумится над «деревенщиной». Дико гудит увеселительный орган. Горбатый и косматый Вавилон отплясывает с воблой в зубах.
В это время к целовальнику подходит востроглазый молодой человек, скромно, но чисто одетый, по виду приказный дьяк.
– Это кто ж там такой смелый гуляет? Дворянин?
– Чином-то дворянин, а пупо́м – босотва деревенская, – пренебрежительно ухмыляется в бороду целовальник.
А Фрол все швыряет серебряные рублевики да и сабелькой размахивает победно. Он еще наивен и лопоух, и собутыльники кажутся ему едва ли не братьями.
Как приехал к нем молодчикС вострой саблей, с серебром.Храбрый, как индейский кочет,В польской шапочке с пером! —
голосит Вавилон.
Из грязи!Да в князи! —
вопят питухи.
Востроглазый молодой человек пробирается к Фролу, а вдруг на секунду задумался, глядя в раскрытые двери на зеленое вечернее небо, на рогатый месяц. На контуры куполов и башен. Кажется ли ему или впрямь светится, подмигивает призывно окошко в светлице?
– Эй, голытьба, пейте за лебедушку мою, за благонравную Аннушку! – крикнул он и бросил еще горсть монет. – Все крепости за нее порушу! Самому черту лунному рога обломаю!
Громовой хохот был ему ответом.
Как молодчик знаменитоСыплет деньги от дверей!Чай губа у них открытаНа боярских дочерей!Из грязи!Да в князи!
Востроглазый пытливо приглядывается к Фролу. На губах его бродит непонятная усмешечка.
– Ишь ты, соколик, сам черт ему не брат… – шепчет он.
Кабак опустел. Целовальник со сторожами выносят обессилевших питухов. Особенно не церемонятся – раскачают да швырнут в звездный проем двери. Один лишь Фрол Скобеев еще колобродит вокруг гнуснейшего стола, да крадется за ним тенью востроглазый Онтий.
Испей-ка, брат, еще чару зелена вина,Запей ты чашей меда сладкого,Хлобыстни ты еще и пива горькогоВ радость себе и в веселие, и во здравие…
Так подначивает Фрола Онтий, а тот дважды себя упрашивать не заставляет: испивает, запивает и хлобыщет. В конце концов, совершенно обезумев, он обнимает Онтия, жарко целует, бормоча: