Сергей Самсонов - Железная кость
Когда вырос живот, всех подбросило взрывом, Кремль увидел, куда со своей «Руссталью» уходит обложенный псами Угланов. Но накрыть ледником совершенно кристальную и законно поползшую сделку — такую! — означало явить себя миру безумными, поджигающими для чего-то человечески необъяснимого собственный дом. 270 телеканалов взорвались по цепи и кричали о «стальном наступлении русских». Он, Угланов, поставил Кремль в такую позицию, что тот мог быть физически только обеими «за». И земля, как и прежде, подрагивала у него под ногами, и чем дальше ползла, продвигалась на правах достоверности сделка, тем слышней на весь мир становилось публичное одобрение Кремля, тем ясней, без обмана казалось, что сейчас его вызовут в Кремль, в Огарево, признав его способность договориться даже с дьяволом, проседая, подавшись под безжалостной математической правдой его сталеварной машины, — позовут не бренчанием собачьего поводка в президентской руке, а «как надо», возможно, позволительно с ним, и весомо и прямо он двинется по паркетным двуглавым орлам к президенту, чтоб услышать единственное, что тому остается: «ты все правильно сделал, живи, правь своей машиной, как раньше».
— А не думал ты, что эту сделку они могут свободно докрутить и без нас? Ты, Угланов, все им подготовил, распахал целину под посев? Или просто физически снимут нас с тобой с пробега, тормознут на маршруте, и пока мы тут будем топтаться, индус все назад отмотает? — Ермо, как и всегда, — и правильно — не верил в бесповоротное выздоровление «Русстали», в изобретенную Углановым сверхновую вакцину — не для нашей иммунной системы, обращения крови. — Я что хочу сказать, ты только пойми меня правильно… — и увидел все сразу Угланов в глазах у последнего старого друга: полыхающий, не отстающий треск валежника под сапогами, лай и хрип распаленных горячей явностью следа собак, и почуял впервые с такой осязаемой силой текущую от Ермолова, вне разумения, дрожь, просто слишком глубокую, чтобы проявиться в лице и в руках, да и даже не дрожь, а отчетливый, проникающий властно в Угланова запах — запах раненой малости, слабости и потребности жить на свободе, еще более явный, настырный оттого, что он тек от здорового, только-только вступившего в пору матерого совершенства бывалого волка. — Если мы с тобой, Тема, сейчас улетим в Люксембург, то уж лучше нам будет на какое-то время в тех краях и остаться. Если что-то у нас с «Арселором» сорвется, то тогда уж тем более. — Морщась от слабости, презрения к своей слабости, на мгновение он задохнулся и, высоко переступив порог подкатывающей к горлу тошноты, жал и жал из себя нутряное, с чем не мог уже справиться: — Ты пойми, лично я не боюсь. За себя. Но есть «не страшно», Тем, а есть… ну, в общем, жизнь твоя неповторимая. И отдавать ее я не хочу. Не хочу отдавать свое время, которое мне никто не вернет и на том свете спелой черешней не оплатит. Я хочу еще дочь выдать замуж. Хочу увидеть, как растет мой сын. Самое страшное — одна вот эта мысль: как они будут без меня. Или вернее даже: как же я без них. Буду жить где-нибудь… взаперти… и не видеть, не видеть, как они там живут. Не смогу прикоснуться, почуять тепло. Это как смерть, Углан, та смерть, которую мы, земляные, можем чувствовать, ты понял? На хрена, я надумал тут, вечная жизнь, если я никого не могу взять с собой? Ну, туда, в эту вечную жизнь, — всех своих? — Он был прав, на свой лад, и уже собирался: мародерски, грабительски двигались руки, с чуткой проворностью нашаривая что-то на столешнице, что пригодится по ту сторону, для воскрешения со своими под никогда не остывающим и никуда не прячущимся солнцем, что-то выбрасывая из карманов себе под ноги, что может выдать пачкающим звоном в рамке последнего контрольного детектора… и вдруг осекся, дрогнул под углановским, не убивавшим и не презиравшим его взглядом, сам надавил глазами на него: — Да ты пойми! Об этом просто надо думать! Да, да, соломки подстелить! Лишить этих тварей возможности однажды реально не дать нам дышать. — И напомнил, всадил, сомневаясь, что Угланова этим пробьет: — У тебя же ведь тоже есть Ленька. Подумай. Как у тебя там, кстати, с его матерью?..
2
У него с его матерью было, кстати, — никак. Только Ленька один их скреплял — навсегда. Он, Угланов, не вытерпел — так хотелось ему раздавить, никогда не включать этот голос, оскорбленно-прогорклые губы, шипение, молчание, любую, в общем, форму присутствия бывшей жены в своей жизни — и без спроса забрал Леонида к себе в первый день обрушения каникул: я такое тебе покажу, мы с тобой такие увидим места, по которым не ступала нога человека, и пилот за штурвал тебя даже возьмет, ну а маме потом позвоним, из Могутова. Это что значит «против»? Ты мужик вообще или кто?
Аллин голос настиг его в воздухе: «Где ребенок?! Ты выкрал ребенка! Что ты делаешь со мной?! За что?! Я с ума тут от страха схожу! Так не будет, ты понял?! Пока я жива! Я не дам тебе так надо мной издеваться, я живой человек! Леньку сделали не на твоем комбинате! Это я его сделала, понял?! Он тебе не игрушка с доставкой на дом: захотел — заказал, надоел — отослал, и полгода ребенок: „где папа, где папа?“. А такой у нас папа! Нет меня в твоей жизни? Рядом с сыном своим меня видеть не хочешь? А где ты в его жизни, ты, ты?! Ты же даже не папа воскресного дня. Папа раз в пятилетку, оторвешься когда от своей синергии и взрывного, блин, роста, и скажи, что не так!»
«Ты погавкай еще мне, погавкай! Вообще никогда не увидишь!» — полыхнуло, накапав, и врезал, лишь бы только заткнуть, вырвать жало, но и выпустил, вырвалось, как из топки, решенное: навсегда ее вытолкнуть из своей жизни с сыном. Прав Ермо бронебойно, — может, может случиться такое, что придется ему уползти на чужбину, нужен Ленька ему будет «там»… И она это ясно почуяла, Алла, все оскалы и стойки его изучив, различая по голосу, лаю, где пустая, нестрашная, даже в радость ей, злоба, а где сразу же в действие переходят слова. Побежала в милицию, в ОВД «Горки-10»: муж похитил ребенка, неизвестно, где прячет, может вывезти сына в любую минуту из страны вообще. «Ну а кто у нас муж? — и услышав: „Угланов“, оглохли и включили ей автоответчик: — Ну не может отец выкрасть сына. У кого, у себя? Чтобы сделать с ним что? Позвонить ему можете? Вы же знаете, где они оба находятся. Что вы нам тут морочите голову? Муж лишен ваш родительских прав? Заявление инспектору вы подавали? В опеку вы по месту жительства, опеку обращались? Значит, полное право имеет родитель… Думать надо вам было, прежде чем разводиться. Отношения с мужем беречь».
Алла быстро заплакала, как всегда она плакала, налетая на что-то бетонное, целиком непонятное, говорившее ей: здесь все это твое — «ваше высокородие», «красота» — не работает… и рванулась туда, где она все могла, где ее обожали, — в телевизор, Останкино, в передачу — алтарь и евангелие для пятидесяти миллионов прожорливых пенсионеров и быдла. На студийных диванах расселись все Аллою нагнанные кочевые певицы, разведенки и матери-одиночки детей от мужчин «первой сотни», чемпионы и тренеры сборной России по синхронному плаванию, куаферы-педовки с хохолками и перьями из последних коллекций, депутаты Госдумы желудевого выкорма, адвокаты на сворках, психологи, — и весь этот табор, заслуживающий только прямого попадания авиабомбы, битый праймовый час ковырялся в углановских внутренностях, с упоением своей отвагой покусывал живущего на облаке большого человека: «не мужчина», «поступок, не достойный мужчины». И сама она, Алла, была хороша — с бледно-выпитым строгим и горьким лицом, беззащитной, болезненной кожей, неподкрашенной ниткой губ, темнотой припухших подглазий: «за собой не слежу — мысли только о сыне», нарядилась продуманно в серый чулок из последней поездки в святые места на неделю Высокой… И, давя в себе всхлипы, подрагивая молодым звонким голосом, сдержанно плакала, так что все, разумеется, сразу, миллионы, присевшие жрать из корыта, осудили богатого людоеда и синюю бороду и влюбились в нее, беззащитную и беспримесно правую в материнском порыве к ребенку.
«Мать, мать, мать», «уважение к женщине, подарившей вам сына», «мы сейчас видим прежде всего просто мать… господину Угланову попытаться поставить Аллу хоть на минуту на место его собственной матери…». Ротопрямокишечные. Ничего не имея, от чего было больно взаправду бы, ранних неумолимых болезней родителей и застывших беременностей, жать и жать из себя: от чего бы такого пострадать меж Миланом и Альпами. «Отбирают ребенка», «дался ей такой кровью». Его мать умерла его родами по-настоящему.
Приказал спрятать Леньку в Алмазове — школе для одаренных сирот и оставшихся без попечения родителей: хватит сына стального растить и закармливать как золотого, пусть немного поварится в чистом, стопроцентном лишении любви, пусть узнает, как больно бывает детским людям в зародыше, пусть получит в сопатку за «я — Леня Угланов, это мой отец все тут построил, если я захочу, я могу сказать папе, чтобы он тебя выгнал».