Меир Шалев - Русский роман
Отверженные уходили поначалу в обиженное молчание, потом взрывались в лихорадочных просьбах и тщетных усилиях, но приговор всегда был окончательным. По возвращении из армии их отправляли в большой мир, навстречу судьбе, но нравы и повадки нашей деревни были оттиснуты в их теле, как тавро владельца на его быках и коровах. Некоторые становились земледельцами в других местах, кое-кто уходил в бизнес или учебу, и все без исключения преуспевали. Деревенское детство и юность, годы, проведенные в тяжелом труде, привычка брать на себя ответственность и глубокое знание повадок живых существ приуготовили их добиваться успеха во всем, за что бы они ни брались.
Мало-помалу отцы передавали свои обязанности избранным для наследования сыновьям, советовались с ними, как лучше убрать урожай и какие удобрения использовать, проверяли их ответы и новые идеи. Как улей выращивает своих новых цариц, так растила деревня следующие поколения земледельцев.
Там и сям случались ошибки. Даниэль Либерзон, чья невинная младенческая любовь к моей матери была поначалу истолкована как свидетельство полной сельскохозяйственной непригодности, в конечном счете превратился в прекрасного земледельца. После смерти моих родителей, когда ему уже некого стало любить и ненавидеть, он направил свои способности и энергию на работу на земле. Потом он долго ездил по местам, где жили новые иммигранты, и приобрел известность как самоотверженный и повсеместно почитаемый инструктор по сельскому хозяйству, а вернувшись домой с женой-румынкой, весьма преуспел в разведении птиц, хлопка и пищевых грибов. Мешулам дал ему старую русскую книгу по сельскому хозяйству в обмен на дряхлое ведро — то самое, в которое доили нашу знаменитую Хагит, — и в этой книге Даниэль нашел секретный рецепт для смеси соломы, земли и конского навоза, на которой растут самые лучшие грибы. Время сбора грибов, говорилось в книге, наступает, когда в теплице ощущается «сильный запах леса». Но Даниэль никогда не бывал в русском лесу и не знал, как он пахнет, и поэтому каждые несколько недель, едва лишь в его теплице вырастало новое поколение грибов, он отрывал своих старых родителей от их бесконечных поцелуев и заигрываний и звал понюхать свои затененные грядки. И они ни разу его не подвели.
Напротив, Мешулам уже с младых лет дал понять всем окружающим, что «его влечет к земле одна только сила тяжести и ничто больше», как сказал Ури.
Сам Ури не собирался оставаться в деревне, и, когда он об этом заявил, никто не удивился. Его любовь к книгам, приверженность к заднице воспитательницы Рут, неприспособленность к длительной тяжелой работе и постоянные насмешки над бессмысленной жизнью несушек, над чересчур вольным обращением осеменителей с доверенными им первотелками и над прочими серьезными вещами, о которых не положено было шутить, вызывали опасения задолго до его серии свиданий на водонапорной башне. Но именно она стала последней соломинкой.
В деревне его любили, но всем было ясно, что рабочие сапоги Авраама унаследует Иоси. Он был парнем основательным и надежным, с неплохими техническими познаниями и врожденным стремлением все планировать и во всем наводить порядок. Авраама настораживала только таившаяся в нем агрессивность. Он боялся, что Иоси может наброситься на животное, которое нагличает или не выполняет свои обязанности. Но уже в четырнадцать лет ему можно было доверить утреннюю дойку. И даже дедушка, который в Ури видел отдаленное подобие своего потерянного Эфраима, всегда обращался к Иоси, когда ему нужно было дочиста пробороновать сад, не повредив стволы.
Вот почему, когда Иоси заявил, что не собирается вернуться домой, потому что ему нравится армейская жизнь, Авраам оторвал взгляд от земли, поднял голову и, поскольку он не так уж часто делал это раньше, вдруг испугался при виде своей жизни, стелющейся перед ним в угрюмом однообразии до самого горизонта смерти. Его охватило отчаяние. Я всегда, по мере возможности, помогал ему в хозяйстве, но мое главное дело состояло в работе на поле мертвых в умирающем дедушкином саду.
«Ни один из внуков Миркина не будет земледельцем, — сказал Рылов. — Комитет должен выставить их хозяйство на продажу».
«Не обращай на него внимания, — сказал мне Бускила. — Какой идиот купит сейчас это хозяйство? Кто решится выкапывать из земли кости всех этих стариков? Кто захочет пахать среди надгробий?»
Дедушкина месть обретала зримую форму. Могилы пылали в земле деревни, как вечный укор, они бросали издевательский вызов всему смыслу ее жизни, от них шел возмутительный запах потрясения основ. Когда я проходил по деревне, люди смотрели на меня исподлобья и шептались, оценивая толщину моей шеи, которая не хочет склониться под ярмо идеалов, и прикидывая в уме, сколько денег собралось в моих мешках. Я не обращал на них внимания. Глаза, что следовали за мной, казались мне обманчивыми, нарисованными на лицах пятнами и меня не пугали. А Бускила, который бережно хранил в одной из своих упорядоченных папок подробные записи наших переговоров с деревенским Комитетом, от души развлекался, перебирая эти листки, и все убеждал меня, что нечего бояться их угроз.
«В сельском хозяйстве вы, может, понимаете лучше меня, — говорил он, — но в могилах и я кое-что понимаю. У нас в Марокко похоронены шестьсот шестьдесят святых, и тем не менее все эти годы наши старики отправлялись в Святую землю, чтобы их похоронили там».
«Это не одно и то же», — сказал я.
«Конечно, нет, — усмехнулся Бускила. — Мы, марокканцы, берем деньги с людей, которые приезжают к могиле святого, а вы, ашкеназы, дерете деньги с самих святых».
Только Авраама не тревожило мое могильное поле. Угрюмый, утративший надежду, он с головой ушел в будни своей молочной фермы и трудился там, как никогда. Он изобретал новые методы кормления, опрыскивал стойла особыми веществами, которые уничтожали всех паразитов на шкуре и в кишечнике коров, разработал, с помощью двух инженеров, систему датчиков, которые контролировали бы давление в каждом соске по отдельности, и экспериментировал с различными видами музыки во время дойки. С тех пор как мой отец присоединил свой патефон к коровнику Рылова, все животноводы деревни знали, что музыка улучшает качество и количество молока, но только Авраам способен был подобрать музыкальный стиль под коровий вкус. Коровы у него стояли в стойлах с огромными наушниками на висках, мечтательно и томно качая головами в такт флейтам и струнным инструментам, которые выжимали молоко из их сосков до последней капли.
Он почти полностью отменил добавку грубого корма в коровий рацион и вместо этого раз в неделю выводил своих коров на пастбище — «не по диетическим, а по психологическим соображениям». Электромоторы на его ферме гудели непрерывно, и старый спор, доить два или три раза в день, был для него решен. «Это не профессиональный вопрос, — объяснил он, — а пустой и мелочный торг, что важнее — удобства коров или удобства человека». Его коровы доились четыре раз в день, и компрессоры, в сущности, не переставали стучать никогда.
Самая плохая из его коров давала в три раза больше знаменитой Хагит, но Мешулам, который в своих удрученных блужданиях по деревне однажды забрел и к нам, мрачно заявил, что ни одна из них все равно никогда не будет выставлена ни в одном музее и не войдет в историю как рекордсменка.
«История — это не, что произошло, а то, что записано, — сказал он. — Вот почему так велика опасность этого отвратительного исследования о наших болотах. История запомнит Хагит, а не эти молочные колодцы твоего дяди».
Перестав возить молоко на деревенский сборный пункт, как это делали все остальные, мой дядя тем самым исключил себя из ежедневных встреч животноводов мошава. Он ушел в себя, как медведка уходит в свою подземную нору. Каждое утро я слышал рев большого дизеля и скрип руля, когда Мотик-шофер искусно подавал задним ходом свою гигантскую цистерну на двадцати двух колесах прямо в наш двор. Потом до меня доносился вечный разговор между ним и Авраамом.
— Доброе утро.
— Доброе утро.
— Можно качать?
— Можно.
— Он прыгнул почти внутрь машины. Я уже ничего не мог сделать.
— Я знаю. Ты не виноват.
Два огромных сепаратора непрерывно урчали в подсобном помещении коровника. Воронка одного из них выбрасывала сметану, которая всегда вызывала волнение у посетителей «Кладбища пионеров» и увлекала их к коровнику, где Ривка, без ведома деревенского Комитета, продавала им заветные баночки. Из второй воронки вытекало обезжиренное молоко, которое обогащалось минералами и направлялось обратно в коровник, прямо в поильную систему. Авраам был первым среди животноводов деревни, кто понял, что жидкость — это главный фактор правильного обмена коровьих веществ, куда более важный, чем твердая пища. Ему никогда не составляло труда перехватить обезвоживание у своих коров на его самой ранней, почти неприметной стадии или вернуть их в цикл ежедневной дойки. «Корове нужно пять литров жидкости, чтобы выдать один литр молока», услышал я, как он объяснял своему Иоси, когда они вдвоем промывали сильной струей из прозрачных пластмассовых шлангов белые керамические плитки пола в коровнике. У него вся система подачи — воды, дезинфицирующих веществ, воздуха и молока — была сделана из прозрачных труб, и такими же прозрачными были стеклянные резервуары, в которые непрерывно поднималось и стекало молоко. «Чтобы свершения можно было не только свершать, но и созерцать», — говорил Ури. Впрочем, у моего брата была своя новаторская идея, как увеличить надой: «Зачем вливать воду в коров, когда ее можно вливать прямо в молоко?!»