Ирвин Ялом - Шопенгауэр как лекарство
Все оставшееся время освобожденный Тони активно наверстывал упущенное. К нему вернулась его былая напористость, и первым делом он принялся наседать на Пэм, требуя от нее, чтобы она разобралась наконец в своих чувствах к Филипу. Когда чуда не произошло и ее неожиданная похвала Филипу так и повисла в воздухе, он начал приставать к ней с расспросами, почему, простив остальных, она не может так же поступить с Филипом.
— Я уже вам говорила, — ответила Пэм, — это естественно. Мне гораздо легче простить остальных — Ребекку, Стюарта или Гилла, — потому они не сделали мне ничего плохого. В моей жизни ничего не изменилось от того, что они сделали. Но есть и еще одна важная вещь: я простила их, потому что они раскаялись и изменились, — лично я изменилась. Я считаю, что можно простить человека, но не его поступок. Может быть, я смогла бы простить Филипа, если бы он изменился. Ноонвсетотже.Вы спрашиваете, почему я простила Джулиуса, — да вы только взгляните на него. Он всего себя отдает людям. Он отдает нам последнее, что у него есть: он учит нас умирать. Я знала прежнего Филипа и могу засвидетельствовать, что человек, который сидит здесь, ничуточки не изменился — может, только стал еще холоднее и высокомернее. — После некоторого молчания Пэм прибавила: — И от лишнего извинения он бы не рассыпался.
— Это Филип-то не изменился? — воскликнул Тони. — Пэм, ты видишь только то, что хочешь видеть. А женщины, за которыми он гонялся, — разве это не изменилось? — Тони повернулся к Филипу: — Ты никогда об этом не говорил, но ведь теперь все стало по-другому, правда?
Филип кивнул:
— Моя жизнь изменилась — вот уже двенадцать лет у меня не было ни одной женщины.
— И это ты называешь «не изменился»? — спросил Тони.
— И не исправился? — прибавил Гилл.
Не успела Пэм ответить, как Филип ее опередил:
— Исправился? Я бы так не сказал. Исправление здесь ни при чем. Я покончил со своей прежней жизнью, или, как тут сказали, со своей болезнью, не по каким-то нравственным соображениям — я изменился, потому что моя жизнь была пыткой, которую я больше не мог терпеть.
— Но как именно ты к этому пришел? Что стало последней каплей? — спросил Джулиус.
Филип помолчал, словно размышляя, стоит отвечать или нет, потом глубоко вздохнул и начал механическим голосом:
— Однажды ночью я ехал домой после довольно бурной встречи с одной очень красивой женщиной и вдруг подумал, что вот теперь, в этот самый момент, я достиг всего, чего хотел. Мне нечего желать. Я пресыщен. Все в машине пропахло женским телом: воздух, мои руки, волосы, одежда, дыхание — от всего исходил этот удушающий аромат, как будто я только что окунулся в ванну с женскими выделениями. И тут внезапно во мне зашевелилось новое желание — я чувствовал его, оно готово было подняться, захватить меня. Этои был тот самый момент. Неожиданно при мысли о моей жизни меня замутило и начало рвать. И вот тогда, — Филип взглянул на Джулиуса, — мне вспомнилась твоя эпитафия, и я понял, что Шопенгауэр был прав: жизнь — это вечное страдание, и желание невозможно утолить. Колесо страданий будет вращаться вечно, и у меня нет другого выхода — только соскочить с него. Вот тогда-то я и принял решение жить по новым правилам.
— И это держало тебя все эти годы? — спросил Джулиус.
— До сегодняшнего времени, до прихода в группу.
— Ты стал намного лучше, Филип, — сказала Бонни. — Ты стал приятным, с тобой легко общаться. Если честно, когда ты только появился… то есть… я даже не могу себе представить, чтобы я или кто-то другой захотел бы прийти к тебе на консультацию.
— К сожалению, — ответил Филип, — «общаться» здесь означает разделять чужие страдания. Это только усиливает мои собственные несчастья. Какую пользу может принести такое «общение»? Когда я «жил», я был несчастен. Последние двенадцать лет я смотрел на все со стороны, — Филип растопырил пальцы и отчаянно взмахнул руками, — и жил спокойно. А теперь, когда группа заставила меня вернуться к «жизни», я вновь страдаю. Я уже говорил вам, как плохо мне было однажды после занятий, — с тех пор я так и не пришел в себя.
— По-моему, ты ошибаешься, Филип, — сказал Стюарт. — Я имею в виду — когда говоришь о том, что «жил».
— Я как раз собиралась сказать то же самое, — живо вмешалась Бонни. — Мне лично кажется, Филип, что ты еще не жил по-настоящему. Ты никогда не рассказывал, что любил кого-то или дружил, а женщины — ты сам говорил, что это была охота.
— Неужели это правда, Филип? — спросил Гилл. — У тебя никогда не было друзей?
Филип покачал головой:
— Все, с кем я имел дело, причиняли мне только боль.
— А родители? -спросил Стюарт.
— Отец почти не разговаривал со мной — мне кажется, он страдал от депрессий. Он покончил с собой, когда мне было тринадцать. Мать умерла несколько лет назад, но последние двадцать лет мы с ней не общались — я даже не ездил на похороны.
— А братья? Сестры? — спросил Тони. Филип покачал головой:
— Единственный ребенок.
— Знаешь, что мне это напоминает? — заметил Тони. — Когда я был маленький, я часто капризничал за столом. Я всегда кричал: «Не хочу то! Не хочу это!» — а мать мне говорила: «Как ты можешь не хотеть? Ты же еще не пробовал!» Мне кажется, это похоже на твое отношение к жизни.
— В жизни многое можно узнать умозрительно, — ответил Филип. — Всю геометрию, например. Зачем подвергать себя лишним страданиям — достаточно испытать часть из них, и поймешь, что будет дальше. Нужно просто внимательно смотреть по сторонам, читать, наблюдать за другими людьми.
— А что, этот умник, твой любимчик Шопенгауэр, — сказал Тони, — он много прислушивался к твоему телу? Разве он делал выводы из твоих — как ты их называешь? — прямых ощущений?
— Непосредственных ощущений.
— Ну да, непосредственных ощущений. Так что же получается? Выходит, твоя информация второй сорт, из вторых рук, а вовсе не из твоих непосредственных ощущений?
— Я понял твою мысль, Тони. Но мне вполне хватило непосредственных ощущений от ваших «исповедей».
— Ты опять возвращаешься к тому занятию, Филип. Похоже, в нем был какой-то важный момент, — сказал Джулиус. — Может, все-таки расскажешь, что случилось в тот день?
Филип помедлил как обычно и, глубоко вздохнув, монотонно заговорил. Он рассказывал про то, что случилось после того памятного занятия: про свое непривычное раздражение, про то, как обычные средства защиты отказались работать, как постепенно он начал тревожиться все больше. Когда он перешел к мыслям, которые упорно не желали уходить, а вместо этого накапливались в сознании, капли пота выступили у него на лбу, а когда дошел до момента, когда ощутил в себе свое прежнее животное «я», мокрые круги образовались у него под мышками и начали расплываться по выцветшей красной рубашке, и ручейки пота заструились с носа и подбородка по шее. В комнате сделалось очень тихо, все сидели и, не шевелясь, наблюдали за этими безудержными потоками — пота и слов.
Филип помолчал, еще раз глубоко вздохнул и продолжил:
— Мои мысли совершенно перепутались, какие-то образы, давно забытые воспоминания завертелись в сознании. Мне вспомнились подробности тех двух встреч с
Пэм. Я увидел ее лицо — не теперешнее, а каким оно было пятнадцать лет назад, — увидел его с необычайной ясностью. Оно светилось, я хотел держать его в ладонях и… — Он хотел продолжить — рассказать про ревность, про животное желание обладать Пэм, про Тони с его щенячьими ласками, но не смог — из-за пота: пот катился с него градом, лился ручьями, Филип был мокрым насквозь. Он вскочил и, пробормотав «я весь промок, мне нужно выйти», выскочил из комнаты.
Тони стремглав выбежал за ним. Через несколько минут оба вернулись вместе: Филип в свитере Тони, а Тони в своей неизменной черной футболке в обтяжку.
Ни на кого не глядя, Филип прошел к своему месту и в совершеннейшем изнеможении рухнул в кресло.
— Вот. Вернул назад — целого и невредимого, — объявил Тони.
— Эх, не будь я замужем, парни, — сказала Ребекка, — я бы влюбилась в вас обоих — за то, что вы сейчас сделали.
— Лично я не против, — ответил Тони.
— На сегодня все, — произнес Филип. — Больше не могу — вода вся вышла.
— Вышла? Это твоя первая шутка, Филип, — заметила Ребекка. — Мне нравится.
Глава 39. Слава. Наконец-то
Иной не может избавиться от своих собственных цепей, но является избавителем для друга.
Ницше [146]Мало что вызывало у Шопенгауэра такое нескрываемое презрение, как жажда славы. И все же, все же — как он будет о ней мечтать!