Алексей Макушинский - Макс
Но и то иное, то — действительное, если угодно, отчаяние, которое испытал он однажды, по-прежнему в нем отзывалось: в глубине — всякий раз неожиданно его настигавших, всякий раз по-новому раскрывавшихся, привычно-непривычных противоречий, на повороте какой-нибудь, вдруг оживавшей, ночной и по-ночному отчетливой мысли: вдруг, посреди самой жизни его, в театре и на занятиях, на сцене и в студии. И это было самое, может быть, странное, единственное, к чему он не был готов.
И вправду (так думаю я теперь…) — все прочее было отчасти уже знакомо, отчасти, может быть, нет… так или иначе, все прочее можно было предвидеть. Он выполнял, разумеется, Володины (и не только Володины…) поручения; перед началом спектакля принимал (говоря театральным языком…) декорации; проверял, все ли на месте, все ли готовы; звонил Фридриху, если тот, к примеру, опаздывал; сообщал — Марии Львовне, к примеру, — об изменениях в расписании репетиций; вместе с администратором ездил однажды в одну, за отпечатанными афишами, — за отпечатанными билетами, в другой раз, в другую, соответственно, типографию. Это было (как он и предполагал…) скорее скучно, иногда утомительно; во всяком случае, это помогало ему — убежать, ускользнуть; заполняло время, отнимая его. Но и некое ощущение жизни, вовлеченности в некую жизнь, увлекавшую его за собою, давала ему (как и предполагал он…) эта, если угодно, деятельность: то же самое ощущение жизни, быть может, которое испытывал он когда-то, прошлой весной, летом, — и снова, с еще большей силой, остротой и отчетливостью (как если бы оно собиралось и накапливалось в нем: целую зиму…) испытывал, конечно, теперь, встречаясь, как некогда, с Фридрихом, отправляясь, вместе с ним, куда-нибудь в гости.
Он все, разумеется, вспомнил; вновь, как некогда, показывая их кому-то, следил он за своими движениями, жестами: чему, среди прочего, учился он теперь и на занятиях: с Перовым, с Марией Львовной.
Они начали, конечно, с простейшего.
— Как вы ходите, как вы садитесь, — говорил ему (просто…) Перов. — Вы должны чувствовать, как вы идете… и если вам нужно сделать четыре, допустим, шага, вы должны знать, что вы их сделали ровно четыре, не больше, не меньше. Вы должны видеть их… откуда-то, изнутри.
— Или извне…
Перов смеялся: наверное.
— Или извне. Ну, давайте, еще раз, попробуйте…
И — еще и еще раз — заставлял его, Макса, вместе с Юлей, Аней, Володей (уже привыкшими к упражнениям такого рода…) ходить — по сцене или просто по комнате — то быстро, то медленно, то широким шагом, то мелкими, дробными шагами, шажками, на пятках, на цыпочках; бегать, падать (на специально подложенные матрасы: маты, как их называют…), ползти по ним, вскакивать, снова падать, навзничь, ничком.
И он действительно видел — откуда-то — свои движенья, шаги, все яснее; здесь, на сцене, это было, в общем, нетрудно.
— И вы должны ходить не просто — ногами, — (все смеялись: конечно…) — но вы должны чувствовать при этом и руки, и спину… и все остальное. И если у вас заболит, к примеру, спина, ничего страшного тоже не будет.
И у него болела, в самом деле, спина (и руки — и все остальное…), и когда Перов объявлял, наконец, перерыв, он падал — на маты (и Юля падала рядом с ним, и Аня рядом с Володей…), закрывал глаза, лежал неподвижно, ни о чем не думая, куда-то как будто проваливаясь, с томительным наслаждением ощущая себя самого.
Ему нравилось все это; гимнастика, предписанная ему Марией Львовной, занятия, вместе с нею — говоря театральным, опять-таки, быть может, запретным для меня языком — у станка (у того блестящего, иными словами, уже некогда упомянутого мною, железного поручня…) развили в нем некую, его самого удивлявшую гибкость, уверенность и свободу в движениях; вновь и по-новому открывал он их — произвольность, их волшебную независимость от его, Максова, на них обращенного взгляда. Сами собою получались они у него, срывались и падали… откуда-то, с той неподвижной точки, быть может, снова им найденной, с которой он на них и смотрел; Перов же, все чаще и чаще, заставлял его ходить, двигаться как-то иначе — носками внутрь, к примеру, — или чуть-чуть, скажем, подпрыгивая, — чуть-чуть, например, приседая, — к кому-то как будто подкрадываясь, — на кого-то как будто посматривая, — оборачиваясь: как будто в испуге… он понял вдруг, что все можно делать — иначе, иначе вставать, иначе садиться… чем дальше шло время, с тем большим — во всяком случае, удовольствием испытывал он, — проверял, — примерял к себе эти — возможности, понемногу ему раскрывавшиеся; вечером, выходя из театра, каким-нибудь, к примеру, широким, до сих пор несвойственным ему жестом запахивал пальто, плащ; доставал сигареты, резким, внезапным толчком указательного пальца выбивал из пачки одну; садясь в троллейбус, медленно, медленно снимал, допустим, перчатки — или очень быстро их сдергивал; доехав до дому, с размаху распахивал дверь; вызывал лифт, не пальцем, но всей ладонью нажимая, допустим, на кнопку; ночью, если все уже спали, выходил в прихожую (зеркало, телефон…), поднимал одну руку, другую, тыльной стороной ладони проводил, например, по лицу, вдруг, вывернув руку, обхватывал пальцами подбородок, сжимал его, отпускал.
— Ты очень изменился, — сказала ему (через месяц, через полтора месяца, может быть…) Лиза (они вышли, после спектакля, на улицу…). — Тогда, осенью, ты выглядел… просто ужасно.
— А теперь?
— Теперь другое дело.
— Как раньше?
— Лучше.
И улыбнувшись, приблизившись, вновь выступила из собственных своих очертаний; и он, Макс, целуя ее, теряясь — как некогда — в этом внезапном, одновременно прохладном и душном, рыжевато-розовом изобилии: волос, губ, щек, — вместе с тем, и все с тем же, но еще как будто обострившимся ощущением жизни, видел — откуда-то изнутри — свою собственную руку у нее за спиною, крутой изгиб ее бедер, и вдруг — сквозь волосы — небо, гаснущее над крышами, весеннюю, вечернюю улицу, двор, в который свернули они.
Он не мог по-прежнему встречаться с ней — у нее (она была замужем: скажем просто, нарушим запрет…); он мог бы — он не хотел встречаться с ней у себя, в своей, плывущей над городом, бедой, отчаянием пропитанной комнате; вновь, как некогда, встречались они у Фридриха, у каких-то ее, Лизиных, — я, конечно, не знал их — подруг; как будто сверху, издалека, с отрешенным — и безразличным вниманием наблюдал он за ней, за собою… почти исчезая: в мгновенной — как вдох или выдох — вновь и вновь раскрывавшейся в нем пустоте.
И это было, значит, все то же… так думал он, может быть… все то же, вдруг, действительное отчаяние, успокоение, которое испытал он однажды и которое, к его собственному удивлению (единственное, к чему он не был готов…), отзывалось в нем не только, например, по ночам, но и посреди самой жизни его, дневной жизни его, на сцене и в студии, на занятиях — и прежде всего, пожалуй, на тех, которые вел Сергей Сергеевич, устроитель и режиссер: предлагавший, допустим, Ане, Диме (всех имен я не помню…), Юле и Максу разыграть в лицах какой-нибудь, иногда совсем краткий отрывок из какой-нибудь (мир названий разбился…) им всем знакомой, более или менее, книги, из какого-нибудь, скажем, романа (Макс, впоследствии, говорил мне какого, каких…): причем он, Макс, — как и все они, разумеется — поначалу должен был вести себя так, как он, именно он, вел бы себя в заданной ему (и говоря запретным для меня языком…) ситуации, затем так, как, по его мнению, вел бы себя доставшийся ему персонаж: и в том, и в другом случае играл он, конечно, кого-то: кого-то другого.
Он придумывал свои реплики на ходу; он повторял их дома, один, перед зеркалом; менял их; заучивал их наизусть. Они тоже, вдруг, получались у него — сами собою, как и движения, жесты его — его персонажа — наизусть им заученные; вновь и вновь находил он, в самом себе, ту единственную, ту неподвижную точку, с которой они — срывались, с которой вдруг — падали. Присутствие… других смущало его, разумеется… Юли, Ани и Димы; вполне мучительно, временами, ощущал он свою собственную неловкость; преодолевал ее; преодолеть ее, в полной мере, не мог… и вдруг забывал о ней; забывал и обо всех остальных… об Ане и Диме; совпадал со своим персонажем; поднимался над ним; над собою.
И когда это случалось с ним… вдруг, тогда ощущение его собственного… его собственного, конечно, присутствия… вот сейчас, вот здесь, вот на этой, не очень ярко, но все-таки освещенной, разумеется, сцене, перед залом, не совсем, но скорее все-таки темным… это радостное, чуть-чуть тревожное, восхитительное ощущение — присутствия, о котором говорил он когда-то с Сергеем Сергеевичем, прошлой весною… и в общем, значит, все то же, здесь, на сцене, как и говорил ему Сергей Сергеевич, лишь более острое и более отчетливое ощущение — жизни… ощущение это, еще усиливаясь и еще обостряясь, заполняя его целиком и как будто выплескиваясь через край, оборачивалось чем-то совсем иным… ускользанием, исчезновением.