Джеймс Олдридж - Дело чести
Он ни на минуту не причислял себя к той же категории. Острое ощущение различия между ним самим и бездарностями наверху, и наряду с этим — воодушевление и здравый смысл, составлявшие в его глазах характерную черту Георгиоса, большого грека и других, ушедших в горы, неразрывно связывались для него с теми чувствами, которые вызывали в нем бессмысленное поведение людей, устроившихся в соседнем купе. И он опять подумал о Елене. Он ни на минуту не сомневался, что она жива, и постоянно спрашивал себя, что она стала бы делать на его месте.
В Мерса-Матру его ждала машина. Он кинул свой чемодан в кузов, а шофер положил туда тяжелый постельный тюк и крытую зеленой холстиной складную кровать. Это были новые вещи, ему выдали их в Каире. Машина пошла вдоль берега, по асфальтированной дороге, потом поднялась по откосу и повернула на юг, к Бир-Кенайе. Наконец она остановилась перед квадратным деревянным строением. Шофер сказал, что это оперативная часть, что там находится командир эскадрильи и что он, шофер, отвезет вещи Квейля в палатку. При этом он указал на одну из палаток на другом конце площадки. На площадке стояло десятка полтора «Харрикейнов» и небольшая автоцистерна.
Квейль вошел в помещение. Там сидели несколько писарей и офицер с тремя нашивками на рукаве и орденской ленточкой на рубашке, что заставило Квейля улыбнуться.
— Я Квейль, — сказал он и вручил командиру эскадрильи приказ о своем назначении.
— Хэлло, Квейль, — ответил командир, протягивая руку. — Моя фамилия Скотт, — прибавил он.
— Очень рад, — сухо сказал Квейль.
Командир встал и развернул бумагу. Потом положил ее в одну из проволочных корзинок и вышел из-за своего некрашеного стола.
— Я отведу вас в столовую. Наши почти все сейчас там, — сказал он.
Пока они шли к другому деревянному строению, выкрашенному под ржавый цвет пустыни, Скотт расспрашивал Квейля о Крите, и Квейль односложно отвечал ему. Они вошли в квадратное помещение, пол которого был покрыт линолеумом, и девять или десять летчиков, сидевших за газетой или стоявших у некрашеной стойки, подняли на них глаза.
Командир официально познакомил Квейля по очереди с каждым из них, назвав по фамилиям, которые Квейль тут же забыл, так как это было вроде первого посещения школы. Они столпились вокруг него возле стойки и стали спрашивать, что он будет пить. Квейлю ничего не оставалось, как назвать виски с содовой, и прислуживавший за стойкой солдат тотчас же налил ему. Все выпили за здоровье Квейля, и он ответил тем же, выпив один за здоровье всех.
Он пробыл в столовой около часа, потом пошел в палатку распаковывать свой багаж. Он раскладывал вещи по местам, когда кто-то отдернул занавеску у входа и вошел в палатку. Было уже темно, и Квейль не мог разобрать, кто это.
— Квейль? — произнес чей-то голос.
— Да.
— Джон. Это я, Горелль.
Это был юный Горелль, которого тогда ранили в Ларисе. После излечения его откомандировали в Египет.
— Горелль? Здравствуй. Ты в этой эскадрилье?
— Да. Я так и думал, что это ты.
Они пожали друг другу руки.
Квейль пошарил вокруг и зажег фонарь. Он увидел открытое маловыразительное лицо и белесые волосы.
— Как твоя шея? — спросил он юношу.
Горелль провел пальцем по небольшому шраму и слегка повернул голову, чтобы показать Квейлю.
— Теперь прошло, — ответил он. — Какое несчастье с Хикки, Тэпом и остальными.
— Да.
— Ты знаешь, что Финн так и не добрался до Крита?
— Нет, не знаю.
— Да. Я спрашивал про него. Он так туда и не прибыл.
— А что Соут?
Это был третий, оставшийся в живых из восьмидесятой эскадрильи.
— Ты назначен на его место. Он погиб неделю тому назад, — ответил Горелль.
Квейль покачал головой и сел на походную кровать. Но она стала прогибаться, и ему пришлось снова встать. Он не знал, о чем говорить с Гореллем. Он умел разговаривать с ним только в компании, когда не надо было взвешивать свои слова, как приходилось делать сейчас. Ведь они стали чужими людьми.
— Я слышал, ты получил крест, — сказал Горелль.
— Да, — ответил Квейль, поглаживая небритый подбородок.
— Это хорошо. И другие тоже получили.
Они поговорили о Хикки, Тэпе и остальных. Потом Горелль сказал, что пора идти в столовую обедать, так как уже поздно и становится темно. Квейль ответил, что он хочет сперва умыться. Горелль ушел, а Квейль налил воды из бидона в растянутый на треножнике брезентовый таз, открыл защитного цвета сумку с принадлежностями для умывания, умылся, не снимая рубашки, и причесался. Потом вышел на погруженную во мрак площадку и направился к столовой. В темноте он не сразу нашел ее. Там уже все сидели за столом. Он сел на пустой стул возле Скотта, и тот познакомил его с летчиками, которых прошлый раз не было в столовой.
После обеда командир посоветовал летчикам пораньше лечь, так как утром предстоит патрулирование. Он поглядел на Квейля.
— Хотите лететь? — спросил он.
— Конечно, — ответил Квейль. Не все ли равно: днем раньше, днем позже?
— Вас разбудят, — сказал Скотт. — Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — послышалось в ответ со всех сторон.
— Я, пожалуй, последую его примеру, — сказал Квейль.
И прибавил, что устал и что если остальные не возражают… Так как никто не возражал, он пожелал всем спокойной ночи, пошел в палатку и улегся спать.
Капрал разбудил его в четыре часа утра. Квейль встал в холодном предрассветном сумраке и зажег лампу. Торопливо побрился, морщась от холодной воды, надел старые трусики, защитного цвета рубашку и новые сапоги на бараньем меху. Ежась от холода и засунув руки в карманы, он зашагал по аэродрому. Еще не вставшее солнце уже выслало вперед свои лучи, и Квейль, входя в здание столовой, услыхал работу моторов: это «Харрикейны» выползали на солнышко.
В столовой он увидел Горелля и еще четырех летчиков. Они запросто приветствовали Квейля. Он сел, съел яичницу с ветчиной и выпил чаю. Потом все вместе встали и отправились в оперативную часть. Там они нашли Скотта; он был в шинели, накинутой поверх пижамы. Скотт приказал им лететь на Мерса-Матру, патрулировать час на высоте шестнадцати тысяч футов над определенным районом и затем возвращаться. Они вышли, надевая на ходу шлемы. Квейлю показали его самолет. Он взял в оперативной части сумку с парашютом и пошел по освещенному утренней зарей аэродрому к «Харрикейнам».
Они стартовали клином. Ведущим был Квейль. К тому времени, когда они достигли пяти тысяч футов, солнце уже взошло над горизонтом. К Квейлю вернулась его прежняя уверенность. Корчась в тесной кабине, он то и дело оглядывался назад, чуть не сворачивая себе шею и испытывая странное чувство от возвращения в боевую обстановку. Ему было не совсем по себе: он опять стал думать о Манне и Елене. И оттого, что он постоянно оборачивался, у него заныла шея и голова заболела от напряжения.
По временам ему казалось, что он замечает вражеские самолеты, но дальше этого дело не шло. Так целый час прошел в патрулировании, выравнивании строя, напряженном наблюдении и сожалении о ненадетой теплой куртке, а там — возвращение на аэродром и посадка.
Так протекали все их патрульные полеты. Им ни разу не случилось что-либо обнаружить. Но зато к Квейлю возвращалось чувство действительности, хотя в ушах его не переставал звучать голос Манна: только бы дожить до лучших времен. Да, вот как теперь это оборачивается. Ему было ясно. Раньше он тоже старался уцелеть, если возможно. А теперь это стало сознательной целью. Он был полон недоверия к внешнему миру и к тому, что делал сам. Он стал осторожен и сдержан в отношениях с людьми, и на лице его редко появлялась улыбка или разглаживались морщины. Окружающие почти не нарушали его одиночества. Иногда у него возникало желание поговорить с Гореллем, но мешала собственная замкнутость.
С пустыней он тоже опять освоился. Стояла жара, так как дело было в июне. Аэродром засыпало песком, и ветер взметал его. Иногда все вокруг покрывалось пылью, как и прежде. А когда не было пыли, мучили пот и мухи, ночная сырость и утренний холод. Мухи и пот были тоже прежние, как пыль и жара. Казалось, стоит отделаться от мух и перестанешь потеть. Ощущение влажного пота на лице, смешанного с пылью и превратившегося в какое-то тесто, было отвратительно. Раздражающий зуд от пыльной рубашки чувствовался на спине, даже когда рубашки не было. Патрулирование продолжалось своим чередом; в военных действиях было затишье, которое угнетало однообразием и напряженностью ожидания. А на земле Квейль чувствовал себя одиноким; ему не хватало того дружеского общения, которое в восьмидесятой эскадрилье не нарушалось даже скучными патрульными полетами.
Однажды у него заело шасси, и ему пришлось посадить свой «Харрикейн» на брюхо. Посадка происходила на большой скорости, и в то время как самолет тащился по каменистому грунту пустыни, Квейль испытал нечто вроде прежнего возбуждения. Механики и летчики кинулись к нему, помогли ему выйти из кабины и принялись взволнованно толковать о происшедшем, но он остался безучастным, потому что все это были чужие. Оставив самолет, он догнал Горелля в надежде, что, может быть, с ним ему будет не так одиноко.