Алексей Макушинский - У пирамиды
Я втайне двигался сквозь еще один текст — не написанный мною. Сквозь ту повесть, которая привиделась мне еще в начале восьмидесятых, которую я начал писать в середине девяностых годов и которую уже не надеюсь когда-нибудь написать, так что мне остается, в двухтысячных, только исследовать причины моего, еще недавно мучительного, теперь уже почти безразличного мне самому поражения. Из коих первая — историческая, зловещий призрак исторического романа, вновь и вновь возникающий на рвущихся от отвращения страницах. Легко написать «бывший стражник нашей волости», цитируя Пришвина, а попробуй написать это от себя, своей рукой, своим голосом. Какой стражник? какая волость? о чем ты? «Отряд вошел в город; объявлена была дневка…». Дневка, по определению Даля, есть суточный роздых (в отличие от привала, роздыха часового). Все это не так уж и трудно узнать, прочитать. Но совершенно невозможным, невыносимым с самого начала казалось мне, и до сих пор кажется, писать, всерьез, как ни в чем ни бывало, о городской управе, о каких-нибудь колясках, подводах. Вспоминается мандельштамовская эпиграмма начала тридцатых годов: «Один еврей, должно быть комсомолец, живописать решил дворянский старый быт: на закладной под звуки колоколец помещик в подорожную спешит». Комсомольцем давно уже, конечно, не будучи и евреем будучи только наполовину, я все-таки чувствую себя этим несчастным, дрожащим по ночам, литератором, пришельцем из ниоткуда и сотрудником «Красной Нови», посягающим на запретные для него закладные. Хорошо было Бунину писать об армяках, аршинах и аргамаках. А как мне писать — всерьез — о городской, действительно, или, пуще, земской управе, о пристяжных и прочих коренниках? Некий советский писатель, выдавая «на гора» очередной роман (с ударением на о) из жизни то ли декабристов, то ли еще каких-то «пламенных революционеров», порадовал, говорят, читателя, сообщением, что на входящем в «салон» офицере надеты были «белоснежные лососины». Редактор ничего не заметил, корректор тоже. Так эти лососины и плавают по литературным преданиям погибшей, или почти погибшей, эпохи. Тухлой рыбой воняет литература.
25А вот раздел «Почтовый ящик» все той же «Советской газеты». 3 июля 1918 г.: «Далинскому. Стихотворение не пойдет. „Манят — тают“ — не рифмы. Вы пишете: „Ее распростертые крылья, Познав свободы высоту, Паря, летя, зовут и манят К себе, с собой под солнца блеск, К его лучам, в которых тают…“ Что это? Набор слов или поэтическая вольность выражения?! Попробуйте писать еще, но только с заглавием. Гражданину С. Гражданские браки утверждаются в комиссариате внутренних дел. Рабочему Маркову. „Памяти покойного“ не пойдет. В № 34 уже была статья по этому поводу. С. Гуд. „Люблю тебя“ не пойдет. „В душе струны поют, Они страстью горят“. Это верно, товарищ. Но только не те струны и не та страсть, о которых вы говорите дальше в словах „поцелую ее, ненаглядную“. Нельзя личное, субъективное смешивать с великим чувством свободы. Окчинскому. В своих стихах вы хотите примирить непримиримое: „Большевик, меньшевик, Демократ, бюрократ, — Примирись, обоймись И на шваба ополчись“. При том самая форма стихов устарела: „Русь разорвану сшей, Любви светом согрей, И тогда ты навек Будешь славен, человек“. Что-то Тредьяковского напоминает. Стихи не пойдут. В. Мешаеву. „Жизнь пролетариата“ не годится. Надо по возможности обрабатывать свои произведения, а также переписывать чисто, без помарок». А вот стихотворение, которое «пошло»: «Солнце свободы. Великое солнце поднялось Над нашей родною страной — И в поры застрехи [sic!] умчалось, Что жаждало крови одной. Все гады, все совы ночные, Спешите скорей по норам — Довольно уж властвовать вам. А. Вольный». Тут же: «Комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и саботажем — Теодор Лисковский». Глагол снова отсутствует. Тире красноречивей, конечно. Тире, прочерк, зияние. Вот в этот прочерк все и провалилось, вот в эту бездну все рухнуло… На завтрак в елецкой гостинице с оригинальным названием «Елец» покупал я, в дурно-пахнущем буфете, у толстых теток, вкуснейшие сырники. Прости меня, Теодор Лисковский, если можешь, за то, что я жив.
26Левые эсеры, особенно в провинции, сдались, как известно, не сразу. Елец 8 июля, то есть через два дня после убийства Мирбаха, объявлен был «на осадном положении» (что бы сие ни значило), то есть введен был, по-видимому, комендантский час и — приказом № 1 некоего военкома Будкова — запрещены все собрания. 14 июля «осадное положение», если верить «Советской газете», отменено. В том же номере замечательное сообщение под заголовком «Изгнание могильщиков революции»: «На районном собрании членов железнодорожного военно-революционного комитета, согласно телеграммы [о, этот страшный родительный падеж вместо дательного! весь „совок“ уже в нем!] от Викжедора [не знаю, кто такой, а вспоминается чудный анекдот про Гордона Крэга, приезжавшего в уже советскую Москву в начале двадцатых годов: „Передайте мистеру Мосторгу, что больше я в его магазин не приду никогда!“] постановили: исключить из состава членов комитета иуд-социалистов всех оттенков». Вот еще какая-то «резолюция общего собрания Совета рабочих депутатов»: «Беднота в Ельце поддерживает все шаги из центра. Клеймит позором левоэсеровских „людей-недолюдков“. Полная до смерти поддержка ВЦИКу». Еще собрания, еще резолюции. Вот какое-то «общее собрание партии левых эсеров» («повестка: выборы делегатов на Саратовскую партийную конференцию, просят не опаздывать, т. к. в тот же день в 9 ч. веч. лекция т. Нат. Рославец и М. Бутова о V съезде Советов»); а вот «Пленарное собрание Советов Рабочих, Крестьянских и Красноармейских депутатов» (все с большой буквы): «Речь Нат. Рославец: „Я была у Свердлова. Я задала ему вопрос: что он думает о нашей партии. Он сказал мне, что наша партия еще не умерла, что она только нуждается в чистке. [Красиво звучит, приятно для слуха] Она не умерла и не умрет постольку, поскольку стоит за интересы трудового народа, а не за кулачество“. Затем Н. Рославец говорит о том, что думает Ленин о партии л. эсеров: „Я должна вам сказать, что Ленин сам по отношению к крестьянскому вопросу стал на народовольческую точку зрения. Ленин считает, что партия левых эсеров не умерла еще. Он передавал, что не нужно даже менять название ее… Необходимо реорганизовать нашу партию. В этом отношении у нас левых эсеров одна надежда на саратовскую конференцию членов партии, которые остались верны знамени пролетарской революции“». А вот речь какого-то Гроднера, передаваемая газетой: «Не верит, что Ленин — ортодоксальный марксист, мог так сказать. Что распоряжение о разоружении левых эсеров пришло по телеграфу. „Я говорю — эта партия должна рано или поздно умереть, атрофироваться. Все же между двумя партиями, платформа которых общая, необходимо и возможно соглашение. Я заключаю свою речь призывом к вам, товарищи, наладить отношения с местной группой лев. эсеров“». А вот, если угодно, «Отчет о 2-м дне работы пленарного собрания Советов рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов»: «Доклад комиссара юстиции Золотухина (эсер). Говорит о том, что левоэсеры постановили членов своей партии с ответственных должностей не отзывать (собрание аплодирует). Сообщает о прошедшем съезде судей. Судьи в настоящее время должны стремиться разрешать дела по крайнему разумению [что это значит?] и по совести, а не по букве закона, как было раньше. Предлагает Председателем Рев. трибунала — Кондюрина».
27Скука охватывает нас, меня и Музу, читающую все это вместе со мною. Все-таки перескажем, вкратце, историю с неким Крюковым, тоже левым эсером, ездившим в Москву по поручению «местных товарищей». «Советская газета» от 31 июля 1918: «Экстренное собрание Елецкой организации партии левых эсеров. Доклад т. Крюкова: он ездил в Москву для доклада о взаимоотношениях елецкой организации коммунистов и эсеров. В Москве приняли Аванесов, Свердлов и Бонч-Бруевич: они категорически не считают народничество обреченным на гибель, так как партия может умереть как тактическая единица, но идея не умирает… Тов. Ленин в беседе с Крюковым указывал, что и коммунисты настолько далеко ушли от своей прежней теории, от книг, что у них вовсе нет программы в настоящее время, а в платформе чрезвычайно много косвенных позаимствований у теории народничества, так что острые грани между партиями стерты и в настоящее время никакие теоретические расхождения не могут иметь место. Вывод из этого для Ельца тот, что народники имеют полное право на существование и коммунисты должны работать с ними в полном согласии». «ЧТО ЭТО?» (передовица «Советской газеты» от 11 августа 1918 г.): «На последнем пленарном заседании выступил Крюков, видный член елецкой организации эсеров. Он отчетливо докладывал собравшимся [как докладывал? отчетливо…], что т. Ленин в беседе с ним высказался за то-то и то-то, что о том-то сказал так-то. Мы не передаем содержание беседы гр. Крюкова с Лениным, потому что для нас это не важно. Почему же не важно? Да потому, что беседы этой не было. Да, читатель, не было. И вот доказательство. Т. Ленин в своем письме в Елец от 6 августа пишет: „Долгом считаю заявить, что все это сказки и что ни с каким Крюковым я не беседовал, убедительно прошу рабочих и крестьян относиться с чрезвычайной осторожностью к этаким господам, говорящим слишком часто неправду“». Письмо Ленина «Елецким рабочим» действительно существует, печатается во всех собраниях его сочинений, в чуть иной, правда, редакции — «этаких господ» елецкие умельцы приписали все-таки от себя. Нам, впрочем, не до разночтений в канонических текстах Кирпича, нас занимает все-таки реальность за ними, реальность, или то, что мы называем так, за всеми этими письмами, резолюциями и фракциями, пленарными заседаниями и прочими бонч-бруевичами, эта серая, скучная, страшная и, в серости и скуке своей, все-таки невообразимая, немыслимая реальность. Вот письмо Александры Ивановны Ростовцевой из рода Ростовцевых, одного из тех знатных купеческих родов, которые были когда-то всем в Ельце, стали, увы, ничем, сыну Сереже от 4 сентября 1918 года: «Голод пришел к нам и хлебный и молочный, т. к. коров отобрали у всех жителей, а из деревень молока не носят, как не возят и никаких овощей, ни картофеля, ничего. У властей такая политика, чтобы всех сморить с голоду. До этого времени жили ничего, были сыты. Дома будут взяты, ни у кого не будет своего дома, и плату с квартирантов будут получать домовые комитеты. Коммуна, да и только». А вот письмо тому же Сереже его отца, Михаила Ростовцева, от 18 марта 1919: «Погода эти дни у нас морозная, холодно, в Городе многие сидят в нетопленных помещениях… У нас в городе тоже, как и везде, много больных, умерли Доктора: Андреев и Недарадов. Наша Губерния на военном положении. Продовольствие стало доставать еще трудней, и цены повышаются. Курица 100 и 120 руб. Я поступил на службу в Контору Скуфьина Конторщиком 3-го разряда, жалование мне 525 руб. в месяц…». Хорошее жалование, пять куриц можно купить. А вот, послушаем еще Пришвина: «Френч и Галифе с револьвером в руках наготове ведут мещанина в пиджачке, человека лет сорока, измятого, избитого, за ними человек десять красноармейцев с винтовками наизготовку. Ведут. Лучшая гостиница в городе превращена в тюрьму для контрреволюционеров». Это какая же гостиница? Уж не та ли, которую описывает Бунин и в «Жизни Арсеньева», и в чудесном рассказе «Подснежник» — и чего, кажется, не простишь ему за это начало: «Была когда-то Россия, был снежный уездный городишко, была масленица — и был гимназистик Саша, которого милая, чувствительная тетя Варя, заменившая ему мать, называла подснежником»?