Александр Архангельский - Музей революции
Директор шел через Приютино, дыша беспечным мартовским воздухом и прикидывая, сколько нужно будет высадить картошки. Сам себя одергивал, ну хватит, хватит. И никак не мог остановиться, все продолжал подсчитывать убытки и доходы. По кромкам крыш акульими зубами торчали сосульки. Вообще-то плохо, что торчали: не в порядке теплоизоляция. Но директор приказал себе не думать о хозяйстве; он с наслаждением сколол кусок сосульки — и бросил в чересчур густую шоколадницу. Острый лед постукивал о стенки толстого стакана, и ликер казался не таким противным.
Пока он валялся в больнице, усадьба пожухла, как внезапно брошенная женщина. Мирные узбеки и киргизы стали попивать и распустились; они растерянно бродили по аллеям, ощерившись, но ожидая ласки. Молоденькие экскурсоводши опасались выходить по вечерам. Только лишь Тамара Тимофевна, бывшая помощница епископа, бесстрашно шла наперерез рабочим; ее любимая эрделька Люся отличалась бойкостью необычайной, и, натягивая поводок, волокла хозяйку за собой — туда, где расцветали сочные чужие запахи.
Однажды им наперерез рванулся симпатичный дворник. От Курманбека разило дешевой водкой и маринованной репой, которой питались киргизы.
— А это у тебя какой собачка? Сучика?
— Сучика, сучика, — ответила Тамара.
Она была уверена, что эрделька рванет поводок и потащит ее дальше. Но предательская Люся стала с любопытством нюхать ноги дворника.
— А это, как ее мальчик называется русски? ну, у которого?
И добродушный дворник изобразил причинное место.
— Мальчик называется кобель.
— Кобеель? А это место как у него называется?
Курбанбек опять подвигал локтевым суставом.
— Да ты сам прекрасно знаешь.
— Неет, не знаю. Мне русски никто не говорит.
Пододвинулся к Тамаре и стал улыбаться еще ласковей.
— Ну, кто-нибудь другой пусть объяснит.
— Неет, ты скажи.
Еще полшага к ней навстречу; саму готовность с ним поговорить Курманбек счел достаточной причиной, чтобы начать обниматься.
— Тьфу, нечисть, иди отсюда, проспись!
— Что проспись, зачем проспись, Курманбек один!
Теперь усадьба оживает. Потихоньку. Хотя на ткацкой фабрике простой и в гостиницу почти никто не ездит, зато восстановилась винодельня, распаханы прилегающие земли, купленный им тракторок фурычит. И плодоносит их фруктовый сад — ночью в урожайный год бывает слышно, как падают тугие яблоки, круглым лбом о глухую землю. Весной в закрученной коричневой листве валяются прошлогодние окатыши, иссиня-черные, бордовые; одни похожи на пожухлые сливы, другие на помидорины, сначала подгнившие, а после этого окаменевшие, с промятой твердой коркой.
Киргизы прекратили куролесить, снова стали добрыми и работящими.
2Как только болезнь отступает, все сразу становится в радость: и жидковато-желтое пюре со скользкой говяжьей котлетой, и пахнущий лекарствами чай, и возможность помочиться стоя, без свидетелей, когда никто не прикасается к промежности холодными руками. С костылем подмышкой неудобно мылить руки, но после многомесячных подвесов, даже это неудобство было незаслуженной удачей — самостоятельно, в вонючем туалете, возить в ладонях раскисшее мыло.
— Так, больной, уступите хирургу.
Одной рукой сдирая зеленую маску и другой расстегивая брюки, к раковине подбежал пожилой невысокий доктор; вывалил в нее свое хозяйство и, облегчился, молитвенно подняв глаза.
— Фуу, — сказал хирург, передернув плечами. — Успели.
Заметив изумленный взгляд Саларьева, он проворчал: доживете до моих лет, поймете, что такое пять часов стоять и ковыряться в прямой кишке, не имея возможности выйти в сортир.
— Хорошо хоть операция прошла?
— Удачно. Больной будет жить.
Доктор скреб по мылу белыми ногтями, мыло вертелось у него в руках, как свежепойманная рыба. Лицо у хирурга было темное, прокуренное, насмешливое сострадание, как маска, приросла к нему.
— А фамилия наша как будет? — спросил он, насухо вытерев ладони собственным бумажным платком.
— Фамилия наша Саларьев.
— Саларьев, Саларьев… а, это вас я никак не могу осмотреть? Без проверки заднего прохода вас отседа все равно не выпустят. Нету у вас процедур? Вот и ладно, пойдемте ко мне, я тут еще на полставки рядовым проктологом.
По дороге доктор любопытствовал; заметно было, что он из разговорчивых:
— А кто вы, что вы? Если не секрет.
— Историк, работал в музее.
— Так ты историк, значит? Ничего, что я на ты? Правильно, говоришь? И ладненько. Историк, значит. И еще музейщик? оёё. Умный человек. Ну пойдем, историк, станешь раком, мы тебя посмотрим. — Интонация у доктора была двусмысленной, то ли вправду хвалит собеседника, то ли подначивает.
— Не спеши, и локотки прижми. Вот так. Ты от страха потеешь, или всегда такой влажноватый? Значит, так по жизни, ёрзаешь. Перегораешь. Я тебя хочу спросить, историк… не дергайся… ты какой историк, за прошлым историк, или по сегодняшней части? За прошлым, понятно. Так-так-так, вот ваточка, прижми и одевайся. А сегодняшним не интересуешься? Интересуешься, вот хорошо. Ну, проходи, садись на стул.
Что-то быстро и коряво записав, хирург продолжил.
— Вот что я тебе скажу, историк. Ни трещин, ни полипов, ни тем более рачка какого у тебя там нет. Ты меня понял? Проблемы есть, средней паршивости, но спешить не надо.
— Дадим проблеме нарасти?
Хирург оценил. Засмеялся.
— Слушай, а ты куришь?
— Нет.
— Вот я и говорю, ученый человек. Правильно, и не кури. А мне-то хоть компанию составишь? А то мне словом не с кем перемолвиться!
Большая добродушная сестра привычно усмехнулась.
За кабинетом оказалась скрыта крохотная комнатушка; в комнатушке имелось окно. Доктор отворил его, недовольно понюхал воздух (слишком свежий, обостряет обоняние, а в нашем деле обоняние помеха), смачно затянулся папиросой, и выпустив сердитый серый дым, прямо посмотрел Саларьеву в глаза.
— Историк. Я вижу в тебе человека. Скажи мне, как профессионал скажи, что в Дагестане творится? На самом деле?
Павел провалялся без сознания четыре месяца и пропустил обвальные события. Но потом пролистал в интернете газеты и разложил всю информацию по полочкам: нормальная работа для историка. И поэтому легко все объяснил. Про то, как поражение в игрушечной войне за льдины привело Хозяина к оставке, а страну к очередной кавказской обороне; про то, как из сегодняшнего Дагестана пламя вскоре перебросится на Кабарду, про то, что есть угроза общего распада, а общего лидера — нету; в общем, вдохновенно говорил, так что доктор окончательно расстроился.
— Молодец, по полочкам все разложил. Значит, России конец. Я так и думал. Все деньги, деньги… Жалко. Хорошая страна. Люди неплохие. Только заковыристые… Эх, мне бы лет пятнадцать скинуть… И стареть невесело, и умирать невесело, и думать про это невесело.
— Куда ж вы спешите? Это явно еще не конец.
— Не конец, говоришь? Ну, увидим. Ладно, пойдем, я тебе что-нибудь в диагноз напишу, не зря же ты приходил.
Что-то он там чиркал на листочке, но видно было: это для проформы, а на самом деле доктор думал о другом.
— И еще одно скажу, историк. Задница, она такое дело… надо регулярно проверять. Запиши-ка ты на всякий случай мой телефончик. На какую букву записать? Запишу на букву Ж. Жена увидит слово жопа, не рассердится?
— У меня нет жены.
— Как это нет? ну была ведь? Значит, будет еще. И обязательно спросит: это что у нас за такие знакомые?
3Не только о проигранной войне и смене власти, но и о том, чем завершились те ночные гонки — он узнал спустя четыре месяца, когда сознание к нему вернулось, и в палату заявился следователь, клочковатый затрапезный человечек в домашней байковой рубашке.
Дознаватель говорил невнятно. Из его непережеванных рассказов Павел хоть с трудом, но уяснил, что Теодор погиб на месте; водитель бензовоза попытался избежать удара и от резкого рывка цистерну развернуло поперек дороги; «Таурег» с художниками и репортерами на полной скорости влетел в нее и через несколько минут взорвался. А саларьевская «Хонда» зацепила край цистерны, рикошетом вылетела на обочину, ее подбросило взрывной волной и дважды развернуло в воздухе. Рухнув на обочину, они скатились под откос — что их спасло в итоге: у шведов вообще одни ушибы, у Павла множественные переломы, причем скорее от подушки безопасности, и травма головного мозга, но все-таки он жив и неспешно идет на поправку... Странно было это слушать — как будто разговор идет о ком-нибудь другом; тебе рассказывают про тебя, а перед глазами лишь красивая киношная картинка, буйная игра воображения.
Через месяц после первого допроса затрапезный следователь появился снова. Но говорил не про аварию, а про художников. Точней, «о членах радикально настроенной группы художественной интеллигенции». Рассказал о подпиленной церкви, о Вершигоре, который стал неизлечимым инвалидом; начал задавать унылые вопросы. Где познакомились, когда, при каких обстоятельствах вошли в контакт…