Анатолий Афанасьев - Привет, Афиноген
Николай Егорович глядел в потолок, курил сигареты одну за другой.
— Перестань, Катерина! Тебе тяжело, понимаю. Так и мне не праздник… Викентий не ребенок и человек неглупый. Я к нему и отношусь как к взрослому умному человеку. Отцовство — это что ж, лет до двадцати. А там связь времен может и распасться, трагедии в этом не вижу… Викентий давно меня чурается, сама знаешь. А навязываться ему я не хотел. Думал, понадоблюсь — позовет. Я не понимаю, почему у нас с ним так произошло и понять не смогу. Понять такое мне не дано. Может, потому, что я сам рано из дома ушел, сколь себя помню — жил самостоятельно. Почему отец становится сыну чужим? Думаешь, я этим не мучился? И мостики ладил, да все они соломенными оказались. Говорят: голос крови. Тоже не знаю… Увидел я Викентия в комнате у следователя: жалко его стало — не могу тебе передать как. Но и злость. На него, на себя — подошел бы и шваркнул по затылку. Очувствуйся, опомнись! …Это, что ли, голос крови?
Катерина слушала мужа, замерев. Редко говорил он с ней так открыто, беспощадно.
— Может, Катя, мне вообще не дано было испытать любви? Я к ней и не стремился, ни к какой. Не очень стремился. Другие слова выше ценил: долг, обязанности, справедливость… Теперь я часто думаю, правильно ли жил, не обманул ли себя самого, и тебя, и детишек. То, что с Викентием стряслось, моя вина — не отрицаю. Но где она — вина, в чем, когда? Мы с Кешей разговор один имели, тяжелый разговор. Он мне про свои жизненные планы и мечты рассказывал. В истерике, конечно, полностью верить нельзя; но и забыть все сказанное я уж теперь не сумею. Он ведь мне врагом открылся, самым истинным врагом. Не мне лично, а всему, во что я верю, врагом. Это как?
— Коля, Коля! — сомлела Катерина. — Ты про кого говоришь–то? Про сына родного! Какой он тебе может быть враг, ты что? Викентий! Да легче его человека нету. Он мухи не обидит… Смурной ходит — да. Понятно, не клеится у него личная жизнь, жены нету, никого нету. И отца нету. С которым можно посоветоваться, душу излить. Нету у него такого отца! Коля, как ты мог сказать про сына, что он тебе враг! Как твой язык поворотился?
— Вот здесь, — Николай Егорович ткнул пальцем в грудь, — сковал железный обруч, давит. Никак не освободишься. Ты думаешь, я из–за милиции, из–за позора переживаю? Ошибаешься, если так думаешь. Я грязи его испугался, какая в нем накопилась. Она мне в грудь сюда перетекла, Катя, и давит, ах как давит!
Страшно звучали для Екатерины Всеволодовны негромкие непонятные мужнины речи.
— Замолчи, Коля, — попросила она. — Замолчи, а то я на кухню спать уйду. Сын он тебе, сын!
— А я отец. Я ему жить не помешаю, а судить его буду. И если осужу, то и мне, конечно, каюк. Заново не начну, другого сына не выращу. Значит, и мне каюк.
— Ты спятил! — шепотом заорала она, чтобы не разбудить Егора. — Тебе к врачу надо! Завтра же.
— Ладно, Катя, спи. Я ведь, может, ошибаюсь. Выговориться надо было, смалодушничал. Зря тебя растревожил. Спи.
— Как это ты судить будешь? Кого? Да ты разве прокурор? Кто тебя назначил? Сын твой в беде, в несчастье — от нас помощи ожидает, а ты вон куда. Не–ет! Жила с тобой долго, а такого еще не видала. С таким чудовищем и аспидом переведаться — тюрьма раем покажется. Поняла я Викентия. Он тебя раньше всех раскусил и в милицию скрылся, хоть у власти защиты от отца сыскать. Ну, Коля, погоди! Ты умный, а я, баба, терпеливая. Найду на тебя где–нибудь управу… Понятно! От сына хочешь отгородиться, чтобы на тебя не взъярились, не заругали. Не–ет. Не выйдет! Или ты мне Кешу назад вырвешь, или… или… или!
Забулькала Катя, как старая пластинка, скорчилась от рыданий. Николай Егорович жену утешал, пытался погладить ее, стонущую, по голове, по спутанным волосам, как издавна привык утешать.
Когда вернулся домой Викентий, вроде забылся этот ночной разговор, вроде и не было его. Истаял, как ночной кошмар, который вспоминать и держать в голове самое пустое дело. Для Кати он и был воистину кошмаром — этот разговор. Она на другой день порывалась спросить мужа, помнит ли он, о чем у них затянулась ночью беседа, да момента не выбрала, потом и рукой махнула, запамятовала, навеки запамятовала.
Почувствовал, что в доме неладно, и пес Балкан, неусмиренный фокстерьер. Он не путался, как обычно, под ногами, не шлялся с угрожающим оскалом из комнаты в комнату, не заигрывал с Николаем Егоровичем, — смирно дремал на своей подстилке у двери и изредка то ли выл потихоньку, то ли скулил. Возможно, его странное поведение отчасти объяснялось унизительным случаем, который произошел с ним на недавней прогулке. У самого леса, уже спущенный с поводка, Балкан засек одного из своих заклятых врагов — пожилого, занозистого спаниеля Кука. Тот прогуливался со своим хозяином, имени которого Балкан не знал и знать не желал. Увидев Балкана, проклятый спаниель издали состроил ему издевательскую рожу и слегка тявкнул. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы вывести Балкана из созерцательного, добродушного состояния. Ничего более не соображая, ослепленный приступом безрассудного бешенства, Балкан прыжками помчался на противника, подлаивая и сбрасывая на землю белую пену. Спаниель, трясясь, метнулся за ближайшее дерево. И тут произошел чудовищный казус. Не рассчитав скорости, Балкан не успел свернуть и в высоком прыжке ввинтился лбом в корявый ствол сосны. От удара он опрокинулся на бок и на миг потерял всякую ориентацию. Этим воспользовался хозяин спаниеля и пару раз со всей силы перетянул его поводком по морде. Укрепив себя в стоячем положении, Балкан обнаружил, что враги окружают его с двух сторон, и опять замешкался, не зная, кого первого проучить — ядовитого Кука или его обнаглевшего хозяина… Подбежавший вовремя Николай Егорович успел пристегнуть ему поводок и потащил, — упирающегося и истерически захлебывающегося теперь уже бессильной злобой, по направлению к дому. Спаниель Кук провожал его насмешливым кудахтаньем, а его торжествующий хозяин кричал о каких–то «вашей собаке необходимых прививках». До самого дома униженный Балкан плевался, хрипел, оседал на задние лапы и даже позволил себе неодобрительно вякнуть в адрес любимого хозяина, на что Николай Егорович в свою очередь отвесил ему доброго тычка под зад. Балкан глубоко переживал этот случай и целый день отказывался от пищи.
Сейчас, поглядывая на зевающего на подстилке Балкана, Николай Егорович припомнил эту историю.
— Надо что–то делать с собакой, — обратился к Егору, — все границы приличия она преступила. С поводка опасно спускать… Уже на людей бросается, вражья псина. А ведь это ты, Егор, уговорил нас с матерью завести собаку. Теперь и расхлебывай. Вызовут в суд — я не пойду. Сам пойдешь. Это же твой пес…
На кухню вышел заспанный, в трусах и майке, Викентий, услышал последние слова отца, зло усмехнувшись, посоветовал:
— На живодерню отвести, и дело с концом. Чего с ним канителиться?
Балкан глухо заурчал с подстилки.
— Все как есть понимает, — всплеснула руками Екатерина Всеволодовна, — откуда же в нем злости столько накопилось?
Она проговорила это быстро и весело, спеша отвести возможную вспышку отца, который уперся в Викентия помутневшим взглядом.
— Потому и злой, что все понимает, — сказал Егор. — Горе от ума.
Викентий налил из–под крана воды в стакан и стал пить. Капельки воды потекли на его худую шею, скопились в ямочке между выпирающими острыми ключицами.
— Ты бы оделся все–таки, — заметил ему отец, — здесь люди завтракают. Или теперь тебе все можно?
— Садись позавтракай с нами, Кеша, — опять заискивающе заторопилась Екатерина Всеволодовна, — картошка пока горячая. Чай свежий заварила, как ты любишь.
Викентий не ответил, потопал с кухни, чмокая босыми ногами по линолеуму.
— А ну вернись! — грохнул Николай Егорович.
— Ну? — Викентий гаденько, с прищуром улыбался.
— К тебе мать обратилась — ты зачем ей хамишь? Почему не ответил?
— Спасибо, мама. Завтракать не буду. Сыт.
— Хорошо, Кеша! Ступай отдохни. Суббота нынче, почему не отдохнуть, не полежать.
Николай Егорович цеплялся взглядом за сына, как проволокой.
— Викентий, ты себя держи в руках. Держи! Достаточно фокусов. Живешь в семье — живи, соблюдай этикет. Ты не страдалец, и тут тебе не богадельня. Мы перед тобой ни в чем не провинились. Ни я, ни мать. Втемяшь это себе в башку. И характером не козыряй. Нет его у тебя, характера. Блажью пробавляешься. Уразумел?
— Уразумел, отец. Поздновато ты за мое воспитание взялся. Раньше надо было, когда у меня усы не росли.
С тем и ушлепал к себе в комнату. Карнаухов поник, тускло поглядел на Егора.
— Поздно… действительно, что ли, поздно?
Екатерина Всеволодовна что–то хотела вставить, видно, в осуждение мужу, потому что уж больно с решительным видом несколько раз поворачивалась от плиты, да так и не осмелилась. Егор сказал:
— Ничего, папа. Все образуется. Мы его спустим на землю из райских кущ. Это никогда не поздно.