Ольга Славникова - Вальс с чудовищем
Эртель кивал, понимая, что господин Т. таким кружным способом пытается его утешить. В утешении он не нуждался. Гибель Елизаветы Николаевны заставила его ощутить, из какого прочного материала он сделан. Он уже потихоньку уминал горе в комок, потихоньку оглядывался в изменившейся, разреженной реальности. Он отмечал, что женщины – все, включая бедную Анну, ожидавшую его за полночь с водянистыми, многократно разогретыми фрикадельками – с уходом маленькой вдовы утратили прелесть, словно для прекрасных иллюзий, которые женский мир ежедневно производит для мира мужского, им теперь не хватало какого-то важного аппарата или осветительного прибора. Эртель теперь по-новому видел людей, иначе с ними взаимодействовал. Присутствие некоторых усиливало его душевную боль, другие были нейтральны. Он не поехал на кладбище, хотя преисполненный рвения участковый добыл для него и адрес, и номер захоронения. По сведениям, срочно прилетевший из Лондона господин К. все там завалил до неприличия, буквально скрыл могилу под стогом букетов и роскошных траурных венков, к тому же предоставил новому лучшему другу, акционисту Васе Садову, прихорашивать этот стог по его, Садова, креативному усмотрению; да и не было ничего под стогом и крестом, с чем бы Эртель мог поговорить. Он, однако, чувствовал себя приобщенным к тому безвидному миру, от которого в доме умершего завешивают зеркала. Теперь он часто вспоминал своего отца, Ивана Карловича Эртеля, словно между ними восстановилось почтовое сообщение и стало возможно обменяться мыслями. Жизнь отца, простого засекреченного оборонщика, состояла из долгих изнурительных командировок, из многолетних усилий построить белый домик на шести заболоченных сотках садового товарищества, из борьбы его крупного жесткого тела с болезнью, завязавшейся в молодости, когда государству очень хотелось делать атомные бомбы, а радиационной медицины не было никакой. Когда же отец, все-таки побежденный той болезнью, отыскавшей способ отключить изношенные почки, умирал в засыпанной яблоневым цветом районной больничке, его последними словами были: «Все хорошо, что хорошо кончается». Отец ушел последним из своих сокурсников, сплошь облученных физтехов выпуска 1956 года; его почти мафусаилов век каким-то образом создавал представление, будто Иван Карлович Эртель пребывает теперь в особом, подчиненном своим законам относительности ковчеге геральдической фауны, где лев, спустившись с двух на три лапы, считается леопардом и отдельно, впереди корабля, парит навершие герба фон Эртелей: роза и крылья.
Басилевса нашли на двенадцатый день. Два таджика, осторожно переступая ногами-калачиками, приволокли клеенчатый черный мешок и, держа его за углы, точно насыпая дорожку песка, вытряхнули перед Эртелем мохнатую длинную гусеницу. Басилевс пролежал в подвале не меньше недели; участковому сделалось дурно при виде бумажной кожи, серевшей сквозь грязную шерсть, при виде вывернутого кошачьего глаза, похожего на женский сосок; зеленые клочки на брюхе еле просматривались, сделавшись цвета лаврового листа. Басилевс действительно истратил все на себя, лихо прожил последние деньки: об этом говорили многочисленные боевые ранения, нанесенные, возможно, теми рваными бродягами, что прошли перед поисковой группой стараниями местных ловцов. Однако выполнить то, что Эртель обещал Елизавете Николаевне, стало почти невозможно.
Но Эртель все-таки взялся. Став почти отшельником в своей вернувшейся к нормальной жизни мастерской, он по миллиметру отделял подгнившую шкуру от вязкой тушки, размачивая трудные места из пипетки раствором мышьяковистого натрия. Шкура разлезалась и лопалась, но розовые пальцы препаратора сделались необыкновенно чуткими, словно туда стекали все нервные импульсы напряженного мозга. Многие участки были почти безнадежны; Эртель экспериментировал с кислотно-щелочными смесями, и результаты, в частности, позволили спасти башку африканского великана, постепенно расправлявшуюся на подиуме, словно гигантская землистая бабочка, утыканная для закрепления складок мелкими блестящими булавками. С туловищем обстояло не так благополучно, пришлось подбирать похожий, лисий и беличий, мех взамен утраченных фрагментов; но Эртель реставрировал кота терпеливо, как восстанавливал бы единственный экземпляр Pseudaelurus, предка нынешних кошачьих, если бы тот пролежал где-нибудь не одну неделю, а свои двадцать миллионов лет. Не жалея денег и сил, Эртель выискал во множестве стеклянных глаз тот самый сахаристо-виноградный оттенок, что гипнотически погружал его в недавнее прошлое; способ изготовления мастики, передающей рыхлую влажность звериного носа, мог бы стать основой для получения патента. Сотрудники бормотали над пепельницами о помешательстве шефа, но Эртель знал, что будет вознагражден. Руки его ликовали от упругих жизненных токов, буквально купались в жизни, когда он лепил для Басилевса манекен.
Наконец чучело, представлявшее собой победу профессионального искусства, было готово. Басилевс получился длинноват и клочковат, но все-таки это был не труп, а совершенно живой кот. Выгнув спину, он словно пускал расчесанной шкурой электрические искры, его сахаристо-рыжие глаза горели дозорным огнем. Рядом с ним на полке в рабочем кабинете Эртеля жила постиранная, заново набитая поролоном плюшевая крыса. Теперь эти два существа стали ровней и подобием друг другу; теперь наконец их союз состоялся. На этом сумасшествие Эртеля закончилось. Отныне, глядя на моложавого бесцветного мужчину, с достоинством носившего словно взятое с черно-белой фотографии отцовское лицо, никто бы не подумал, что он способен на иррациональные поступки. Сам Эртель, впрочем, не был в этом уверен. Он никому ничего не обещал. Иногда, во время густого, с тенями, снегопада или осенним дождливым вечерком, он подумывал, что неплохо бы каким-нибудь способом попасть туда, где они с Елизаветой Николаевной станут подобны и равны, где они наконец поговорят.
КОНЕЦ МОНПЛЕЗИРАЖивописец Илья Капорейкин знавал лучшие времена.
Об этом он сокрушался, поспешая одышливой трусцой в угловой продуктовый подвальчик, находившийся в непосредственной близости от логова художника – двухэтажной, чем-то похожей на баржу бревенчатой развалины, севшей, подобно своему обитателю, на безнадежную мель посреди элитной городской застройки алого кирпича. Целью Капорейкина были пиво «Невское», восемь бутылок, и что-нибудь покушать. Вчера он получил телеграмму от товарища по лучшим временам – Димы Бильмесова, тоже некогда живописца, ныне занятого дизайном в Интернете. Столичный житель Бильмес прилетал по делам на малую родину и хотел остановиться в тех самых опухших, оклеенных лохмотьями стенах, где бурно пролетели творческие годы, ознаменованные в финале взрывом крахмальной долларовой зелени – буквально вившейся в воздухе, но не всем пришедшейся впрок. Сейчас Капорейкин, собираясь в магазин, долго разглядывал четыре сторублевые бумажки, решая, отложить одну или уже не стоит, – и не отложил.
Справедливости ради, следует сказать, что прежде лучших времен бывали и существенно худшие. Лет пятнадцать назад бревенчатое строение на плоском и заплесневелом берегу реки Висейки имело специфическую славу и именовалось в народе Монплезиром. Уже тогда Монплезир по документам городских властей значился несуществующим; белевший на торце жестяной разборчивый номер строения, похожий на часы с кукушкой, ничего не означал. Впрочем, годы на дворе стояли такие, что городские объекты – телефонные будки, популярные пивные точки, целые цеха, выпускавшие пластмассовые сумочки и шлепанцы – один за другим впадали в несуществование. Монплезир, таким образом, вписывался и стоял уверенно; окна его, висевшие словно бы наклонно, как висят в деревенских избах настенные зеркала, посверкивали на посторонних ветхим лиловым стеклом.
В Монплезире обитали тунеядцы. Эти странные личности что-то малевали на холстиках и скверно загрунтованных картонках, исполняли песни собственного сочинения и смутно антисоветского содержания. Тунеядцы создавали теории современного искусства и, соответственно, само искусство. Предполагалось, что в технический век артефакты должны производиться при помощи техники – под каковой понимались аэрографы, напылявшие на огромные полотнища как бы инверсионные следы самолетов, выделывающих мертвые петли, а также швабры, с чавканьем разгонявшие по настеленным ватманам краску, в которой плавали окурки. Важными пособиями были журналы с картинками «Америка» и «Англия»; чумазый транзисторный приемник по прозвищу Голос Америки также вдохновлял. Отдельная группа творцов носилась с идеей нового театра; правда, только раз они решились поставить в собственном углу, завешанном байковыми паутинами и снятыми со швабр подгнившими тряпками, какую-то пластическую пьеску – но легенда, образовавшаяся в результате, будоражила город и приятно раздражала гладкого, как кот, капитана КГБ.