Филип Рот - Людское клеймо
Тогда-то, в день похорон, привезя Эрнестину к себе домой, я и узнал от нее большую часть того, что мне известно о жизни Коулмена в Ист-Ориндже: о попытке доктора Фенстермана добиться, чтобы Коулмен нарочно сплоховал на выпускных экзаменах и пропустил вперед Берта Фенстермана; о том, как мистер Силк купил в 1925 году в Ист-Ориндже небольшой каркасный дом, где Эрнестина живет по сей день, дом, который раньше занимала супружеская пара, поссорившаяся, по словам Эрнестины, с соседями и специально решившая продать жилье цветным, чтобы им насолить. ("Сразу Можно понять, из какого я поколения, — сказала она мне позже. — Я говорю: 'цветной, 'негр'".) Я узнал от нее о том, как их отец во время Депрессии лишился своего магазина оптики, от чего он далеко не сразу оправился ("Я не уверена, — сказала она, — что оправился вообще"), и о том, как он всю оставшуюся жизнь проработал официантом в вагоне-ресторане. Она рассказала мне, как мистер Силк, называвший английский "языком Чосера, Шекспира и Диккенса", добивался от детей, чтобы они не только правильно говорили, но и логически мыслили, учились классифицировать, анализировать, описывать и перечислять, чтобы они знали, помимо английского, латынь и греческий; как он водил их в нью-йоркские музеи и на брод-вейские спектакли; как, узнав о тайных выступлениях Коулмена на любительском ринге на правах члена Ньюаркского клуба мальчиков, он произнес голосом, которого никогда не повышал, чья авторитетность в этом не нуждалась: "Будь я твоим отцом, я сказал бы: 'Выиграл вчера вечером? Молодец. Значит, можешь уйти непобежденным'". От Эрнестины я узнал и о том, как док Чизнер, у которого я школьником сам [147] брал уроки бокса, несколькими годами раньше оценил талант юного Коулмена после его ухода из клуба мальчиков, как он хотел, чтобы Коулмен боксировал за Питтсбургский университет и мог устроить ему там стипендию, выдав его за белого спортсмена, но Коулмен все-таки поступил в Хауард, потому что этого хотел отец. Как их отец упал мертвый, подавая в поезде обед, и как Коулмен немедленно бросил Хауард и записался во флот, соврав, что он белый. Как, отслужив во флоте, он поселился в Гринич-Виллидже и поступил в Нью-Йоркский университет. Как однажды в воскресенье он приехал домой с хорошенькой белой девушкой из Миннесоты. Как в тот день на кухне пригорело печенье — настолько все были озабочены тем, чтобы не сказать ничего лишнего. Как, к счастью для всех, Уолт, начавший уже преподавать в Ас-бери-Парке, не смог в тот день приехать, как все прошло наилучшим образом — Коулмену не на что было пожаловаться. Эрнестина рассказала мне, как любезна была их мать с этой Стиной. Как они старались быть к ней добрыми и внимательными — и она к ним тоже. Как трудолюбива всегда была их мать, как после смерти мужа она без всякой протекции стала первой цветной старшей медсестрой хирургического отделения Ньюаркской больницы. Как она боготворила своего Коулмена, как никаким своим поступком Коулмен не мог разрушить эту материнскую любовь. Как даже его решение прожить всю оставшуюся жизнь, делая вид, что у него была некая другая мать, на самом деле никогда не существовавшая, — как даже это не могло избавить миссис Силк от одержимости им. Как Уолт, узнав от матери, что Коулмен собирается жениться на Айрис Гительман и что ей никогда не быть ни свекровью своей невестки, ни бабушкой своих внуков, запретил брату любые сношения с семьей и затем с отцовской стальной властностью дал матери понять, что и ей следует порвать с Коулменом всякую связь.
— Я не сомневаюсь, что Уолт хотел ей добра, — сказала Эрнестина. — По его мнению, это был единственный способ избавить мать от сильной боли. От боли, которую Коулмен причинял бы ей каждое Рождество, в каждый праздник, в каждый день рождения. Уолт думал, что, если не порвать эту связь, Коулмен разобьет матери сердце еще тысячу раз, как разбил в тот день. Уолт был в бешенстве из-за того, что Коулмен приехал в Ист-Ориндж с этой новостью без всякой подготовки, не предупредив никого из нас, что он просто взял и поставил пожилую женщину, вдову, перед фактом. Флетчер, мой муж, объяснял такую реакцию Уолта психологически. Но я с Флетчером не соглашалась. Не думаю, что Уолт и вправду завидовал Коулмену из-за места, которое он занимал в мамином сердце. Не принимаю этого объяснения. По-моему, он просто бешено оскорбился, оскорбился не только за мать, но и за всех нас. Уолт был в семье самым идейным — как ему было не разозлиться? Я-то относилась к этому спокойней, и тогда, и позже, но я могу понять Уолтера. В каждый день рождения Коулмена я звонила ему в Афину. Последний раз три дня назад. Это был день его рождения. Семьдесят два года. Я думаю, он погиб, когда ехал домой после праздничного обеда. Я позвонила, никто не ответил, и я позвонила на следующий день. Так я узнала о его смерти. Кто-то взял трубку и сказал мне. Потом я поняла, что это был один из моих племянников. Я начала звонить Коулмену домой только после того, как его жена умерла и он ушел из колледжа. До этого только на работу. И никогда никому об этом не говорила. Незачем было. Поздравляла с днями рождения, Позвонила, когда мама умерла. Позвонила, когда вышла [148] замуж. Позвонила, когда у меня родился сын. Позвонила, когда моего мужа не стало. Мы всегда хорошо говорили. Он хотел знать все новости, и про Уолтера тоже, про его успехи. А он сообщал мне о рождении каждого ребенка — и Джеффри, и Майкла, и близнецов. Он мне в школу звонил. Роды Айрис всякий раз были для него огромным испытанием. Он искушал судьбу. Ведь его дети генетически связаны с прошлым, которое он отверг, и всегда была вероятность, что проявятся черты предков. Это очень его беспокоило. Иногда такое случается. Но все-таки он хотел иметь детей. Это входило в его план — в план полноценной, продуктивной жизни. И тем не менее он страдал из-за своего решения, особенно в первые годы и уж точно перед рождением каждого из детей. Коулмен ни от чего не отмахивался, в том числе и от своих собственных чувств. От нас он мог себя отрезать, но от своих чувств — никогда. Особенно от своих чувств к детям. Я думаю, он понял, что это ужасно, когда от человека скрывают нечто важное о том, кто он есть. Всякий от рождения имеет право знать свою генеалогию. Не говоря уже об опасности, которая здесь есть. Представьте себе на минуту: у кого-то из его детей рождается ребенок с негритянскими признаками. Что тогда? Пока Бог миловал — я имею в виду двух его внуков в Калифорнии. Но дочь ведь еще не замужем. Предположим, она выйдет за белого человека, что более чем вероятно, и родит ему негритенка. Как она это объяснит? И что подумает муж? Подумает, что не он отец, а какой-то чернокожий. Нет, мистер Цу-керман, не сказать ничего детям было страшно жестоко со стороны Коулмена. Это не только Уолтера мнение, но и мое. Если Коулмен хотел хранить свое происхождение в секрете, ему нельзя было заводить детей. И он это знал. Должен был знать. Но он заложил эту мину, которая всегда ощущалась на заднем плане, когда он про них говорил. Особенно когда говорил о младшем сыне, о Марке, который был с ним не в ладах. Он сказал мне, что, каковы бы ни были претензии Марка, все дело, возможно, в том, что он смутно почуял правду. Коулмен мне сказал: "Я жну, что посеял, — правда, жну в извращенном виде. Марк не может даже ненавидеть отца за настоящее, за то самое. Я и этого природного права его лишил". Я говорю: "Но он, может быть, вовсе и не стал бы тебя за это ненавидеть". А он мне ответил: "Ты не поняла. Не в том дело, что он возненавидел бы меня за негритянское происхождение. 'То самое' — в другом. Я скрыл от него такие вещи, какие он имел право знать". Тут мы эту скользкую тему оставили. Но мне ясно: он всегда помнил, что в основе его отношений с детьми лежит ложь, ужасная ложь, и знал, что Марк это почувствовал. Интуиция Марку подсказала, что он и другие дети, которые хранят в генах отцовское начало и передадут его своим детям — передадут по крайней мере генетически, а может быть, и на телесном, видимом уровне, — не знают до конца, кто они и откуда. Я, конечно, не могу быть уверена, но иногда мне кажется, что Коулмен считал Марка наказанием за зло, которое он причинил своей матери. Хотя от него самого, — оговорилась Эрнестина, — я ничего такого не слышала. А что касается Уолтера, я думаю, он хотел в каком-то смысле заменить матери нашего отца и сделать так, чтобы Коулмен не бередил ей рану каждым своим приездом.
— Как она все это перенесла? — спросил я.
— Тут, мистер Цукерман, ничем нельзя было помочь. Рана так и не зажила. Знаете, что она говорила в бреду, когда умирала в больнице? Она все подзывала сестру, как ее саму раньше больные подзывали, и проси[149]ла: "Посадите меня на поезд. У меня дома больной ребенок". Опять и опять: "У меня дома больной ребенок". Я сидела у ее постели, держала ее за руку, смотрела, как она умирает, и знала, кто этот больной ребенок. И Уолтер знал. Коулмен — вот кто. Лучше ей было бы или хуже, если бы Уолт тогда не вмешался и не запретил Коулмену появляться... не знаю. Уолт — человек решительный, такой уж у него дар. Как и у Коулмена. Семья решительных мужчин. Папа тоже таким был, и его отец тоже — он был методистским священником в Джорджии. Решаются на что-то — и кончен разговор. Что ж, такая решительность имеет свою цену. И я еще кое-что поняла. Сегодня поняла. Родители были бы рады это узнать. Мы семья педагогов. Все началось с моей бабушки по отцу. Во времена рабства, когда она была еще девочкой, ее научила читать хозяйка, а потом, уже после Освобождения, она окончила так называемое Педагогическое и промышленное училище штата Джорджия для цветных. Вот с чего началось — и пришло к тому, что мы имеем. Я это поняла, когда увидела детей Коулмена. Все, кроме одного, — педагоги. И наше поколение — Уолт, Коулмен, я — тоже педагоги. Мой сын — другая история. Он не кончил колледжа. Не все у нас с ним было гладко, а теперь у него есть, как говорится, дражайшая половина, из-за которой между нами возникли новые трения. Надо вам сказать, что до того как Уолтер в сорок седьмом году начал преподавать в школе в Асбери-Парке, там на весь город не было ни одного цветного учителя. Он был первым. А потом стал первым цветным директором. А потом — первым цветным инспектором школ. Это может вам кое-что сказать об Уолте. Цветное население там было давнее и устоявшееся, но перемены начались только в сорок седьмом, с приходом Уолтера. Его решительность тут сыграла роль, и еще какую. Хоть вы и выросли в Ньюарке, вы можете не знать, что до 1947 года сегрегация в учебных заведениях была в штате Нью-Джерси одобрена конституционно. В большинстве районов существовали школы для цветных и школы для белых. На юге штата начальное образование было очень четко разграничено по расовому признаку. Южнее Трентона и Нью-Брансуика — сплошь раздельные школы. И в Принстоне. И в Асбери-Парке. В Асбери-Парке, когда Уолтер стал там работать, была школа под названием "Бэнгз-авеню", которая состояла из двух школ — "восточной" и "западной". Одна для цветных, другая для белых. Здание одно, но его поделили пополам. Двор был перегорожен забором, по одну сторону белые дети, по другую цветные. Белых детей учили белые учителя, черных — черные. Директор был белый. В Трентоне, в Принстоне — а Принстон, как считается, уже не на юге штата — до 1948 года школы были раздельные. В Ист-Ориндже и в Ньюарке такого не было, хотя одно время даже в Ньюарке работала начальная школа для цветных. В начале века. Но я вернусь в сорок седьмой — я просто хочу вам объяснить, какую роль во всем этом играл Уолтер. Вам легче будет понять, что он за человек, и легче будет понять его отношение к Коулмену, если вы увидите более широкую картину. Послевоенные годы — это ведь задолго до начала движения за равноправие. То, что сделал тогда Коулмен, решение, которое он принял, — стать, вопреки своему негритянскому происхождению, членом белого сообщества, — не было тогда чем-то совсем уж необычным. Про это фильмы снимались. Не помните? Один назывался "Пинки", другой, с Мелом Феррером, забыла как, хотя тоже был популярный фильм. Перейти из одной расовой группы в другую — об этом думали тогда многие, не только цветные, но и белые, потому что тогда еще [150] не было настоящих гражданских прав, не было равенства. Конечно, люди поступали так большей частью мысленно, и все же сама возможность их манила, тревожила воображение — ну, как сказка. В сорок седьмом губернатор Нью-Джерси созвал конституционное собрание, чтобы изменить конституцию штата. И это стало началом перемен. Одна из поправок состояла в том, что в Нью-Джерси не должно больше быть сегрегации в частях Национальной гвардии. Другая гласила, что ребенка нельзя принуждать идти мимо одной школы, чтобы попасть на занятия в другую. Примерно такая формулировка. Уолт, конечно, привел бы ее слово в слово. Эти поправки уничтожили сегрегацию в государственных школах и в Национальной гвардии. Проводить их в жизнь должны были губернатор и советы по образованию. Совет штата велел местным советам по образованию разработать и привести в действие планы интеграции школ. Начинали с преподавательского состава, потом постепенно объединяли учащихся. Уолт еще до того, как стал работать в Асбери-Парке, еще когда он только вернулся с войны и заканчивал колледж в Монтклэре, был из тех политически активных молодых негров, бывших солдат, что уже начали бороться за интеграцию школ в нашем штате. Даже до изменения конституции, а после уж тем более, Уолт был из самых горячих активистов.