Одри Ниффенеггер - Жена путешественника во времени
– Генри! Ты там? – зовет Клэр. Просовываю голову в комнату и говорю:
– Здесь, дорогая.
– Иди сюда, – командует Клэр, и Кларисса занимает мое место в ванной.
Клэр издает звук, который я никогда не слышал от человеческого существа, глубокий вопль полного отчаяния. Что я с ней сделал? Я думаю о двенадцатилетней Клэр, которая смеется, валяется на засыпанном мокрым песком одеяле, на пляже, в своем первом купальнике. О Клэр. Прости меня, прости. Пожилая черная медсестра приходит и осматривает Клэр.
– Хорошая девочка, – воркует она над Клэр. – Шесть сантиметров.
Клэр кивает с улыбкой, потом лицо искажается. Она хватается за живот и сгибается пополам, стон становится громче. Мы с сестрой держим ее. Клэр пытается перевести дыхание, потом начинает кричать. Появляется Амит Монтейг и бросается к ней.
– Тише, детка, тише, успокойся…
Сестра сообщает доктору Монтейг необходимую информацию. Я ничего не понимаю. Клэр плачет. Я прочищаю горло. Мой голос звучит очень хрипло:
– Как насчет эпидуралки?
– Клэр?
Она кивает. Люди заходят в палату с ампулами, иглами, шприцами. Я сижу, держа Клэр за руку, глядя ей в лицо. Она лежит на боку, всхлипывая, лицо мокрое от пота и слез, анестезиолог набирает шприц и вводит иглу в позвоночник. Доктор Монтейг осматривает ее и хмурится, глядя на изображение на мониторе.
– Что-то не так? – спрашивает Клэр.– Там что-то случилось.
– Сердцебиение частое. Ваша девочка очень напугана. Нужно успокоиться, Клэр, и ребенок тоже успокоится, хорошо?
– Так больно.
– Это потому что она большая, – говорит Амит Монтейг спокойным, умиротворяющим голосом. Толстый анестезиолог с усами, как у моржа, устало смотрит на меня через тело Клэр. – Но сейчас мы дадим ей коктейль, немного лекарства, немного обезболивающего, и скоро ты расслабишься, и ребенок тоже, хорошо? – Клэр кивает. Доктор Монтейг улыбается.– Генри, вы как?
– Не очень, – пытаюсь улыбнуться я. Мне бы не повредило лекарство, что они дают Клэр. У меня немного двоится в глазах; глубоко дышу, и это проходит.
– Вот, уже лучше, видишь? – говорит доктор Монтейг. – Это как маленькое облачко, которое проходит, и боль проходит тоже, мы уводим облако и оставляем у дороги, само по себе, а вы с малышкой здесь, так? Здесь хорошо, мы никуда не торопимся, никуда не спешим… – Напряжение ушло с лица Клэр. Глаза не отрываются от доктора Монтейг. Приборы гудят. В комнате полумрак. Снаружи сияет солнце. Доктор Монтейг смотрит на экран. – Скажи ей, что ты в порядке и она в порядке. Спой ей песенку.
– Альба, все хорошо, – тихо говорит Клэр. Смотрит на меня: – Расскажи стихотворение о любовниках на ковре.
В первый момент я не понимаю, о чем речь, затем вспоминаю. Чувствуя свою значительность оттого, что читаю Рильке перед этими людьми, я начинаю:
– «Engel! Es ware ein Platz, den wir nicht wissen…»
– Расскажи на английском,– перебивает меня Клэр.
– Прости.
Меняю положение, чтобы сидеть около живота Клэр, спиной к Клариссе, медсестре и доктору; просовываю руку под кофту Клэр.
– Ангел! – говорю я Клэр, как будто мы в нашей постели, как будто всю ночь мы занимались менее примечательными вещами:
Ангелы! Было бы место, нам неизвестное, где быНа коврике несказанном влюбленные изобразилиТо, к чему здесь неспособные они,– виражии фигуры,Высокие, дерзкие в сердцебиении бурном,Башни страсти своей, свои лестницы, что лишьдруг на друга,Зыбкие, опирались там, где не было почвы, —И смогли бы в кругу молчаливыхБесчисленных зрителей – мертвых:Бросили бы или нет мертвецы свои сбереженья —Последние, скрытые, нам незнакомые, вечноДействительные монеты блаженства —Перед этой воистину наконец улыбнувшейся паройНа успокоенныйКоврик?[94]
– Вот так, – говорит доктор Монтейг, выключая монитор.– Все успокоились.
Она радостно нам улыбается и выплывает за дверь, следом идет сестра. Я случайно поднимаю глаза на анестезиолога. Его глаза ясно говорят: «Ну ты и тряпка!»
КЛЭР: Солнце поднимается, а я лежу неподвижно на странной кровати в розовой комнате, в неведомой стране, моей утробе, и Альба ползет домой или из дома. Боль отступила, но я знаю, что ушла она недалеко, что она притаилась где-то за углом или под кроватью и выпрыгнет, когда я меньше всего буду ее ожидать. Схватки появляются и пропадают, отдаленные, заглушенные, как горсть колокольчиков, звучащих через туман. Генри лежит рядом со мной. Люди приходят и уходят. Кажется, сейчас вырвет, но нет. Кларисса дает мне колотый лед из пластикового стаканчика; на вкус он как лежалый снег. Я смотрю на трубки, красные лампочки на приборах и думаю о маме. Дышу. Генри смотрит на меня. Он выглядит напряженным и несчастным. Я опять начинаю беспокоиться, что он исчезнет.
– Все в порядке,– говорю я.
Он кивает. Гладит мой живот. Я потею. Здесь так жарко. Приходит сестра и проверяет меня. Амит проверяет меня. Я одна с Альбой посреди всех этих людей. «Все в порядке, – говорю я ей. – Ты молодец, ты не делаешь мне больно». Генри встает и начинает ходить взад и вперед, пока я не прошу его остановиться. Ощущение такое, как будто все мои органы становятся живыми существами, у каждого свои планы, все куда-то спешат. Альба пробивается через меня, как экскаватор через плоть и кости, мою плоть и мои кости, мои глубины. Я представляю себе, как она плывет через меня, как падает в тишину утреннего пруда, и вода расступается под ее весом. Представляю ее лицо и хочу скорее увидеть ее. Говорю анестезиологу, что хочу что-нибудь чувствовать. Постепенно затишье проходит, снова возвращается боль, но это другая боль. Хорошая. Идет время.
Идет время, и боль начинает вращаться во мне, как женщина гладит белье – водит утюгом туда и обратно, туда и обратно, по белой простыне. Амит приходит и говорит, что пора, пора идти в родильную. Меня бреют, моют, кладут на каталку и везут по коридорам. Я смотрю, как пробегают назад огни на потолке, мы едем с Альбой навстречу друг другу, и Генри идет рядом с нами. В родильной все зеленое с белым. Пахнет чистящим средством, и я вспоминаю об Этте, и мне хочется увидеть ее, но она в Медоуларке; я поднимаю глаза на Генри, одетого в хирургический халат, и думаю, зачем мы здесь, мы должны быть дома, а потом чувствую, что Альба начинает прорываться, крутиться, и я, не думая, толкаю ее, и мы снова и снова делаем это, как в игре, как в песне. Кто-то говорит: «Эй, а куда отец делся?» Я оглядываюсь, Генри нет, и я думаю: черт его побери, нет, только не это, но Альба идет, Альба идет, и я вижу Генри, он появляется, потерянный, голый, но он здесь, здесь! Амит говорит: «Sacre Dieu!»[95], и потом: «О, она показалась», и я толкаю Альбу, появляется ее голова, я трогаю ее руками, ее нежную, скользкую, влажную бархатную головку, и я толкаю снова и снова, и Альба вываливается Генри на руки, и кто-то говорит: «О!» – и я пуста, я свободна, я слышу звук, как на старой виниловой пластинке, когда игла попадает не в ту колею, и потом Альба начинает кричать, и вот она тут, кто-то кладет ее мне на живот, я смотрю на ее лицо, лицо Альбы, такое розовое, сморщенное, черные волосы, глаза слепо ищут, ручка шарит в воздухе, Альба прижимается к моей груди и замирает, измученная усилием и всем, что произошло.
Генри наклоняется ко мне, дотрагивается до ее лба и говорит:
– Альба.
ПОЗДНЕЕ
КЛЭР: Первый вечер Альбы на этом свете. Я лежу на кровати в больничной палате, окруженная воздушными шарами, мягкими игрушками и цветами. На руках у меня Альба. Генри сидит по-турецки у меня в ногах и фотографирует нас. Альба только что закончила есть и теперь выдувает огромные пузыри из крошечного ротика и засыпает, маленький теплый комочек кожи и жидкости у меня на груди. У Генри кончается пленка, и он вынимает ее из фотоаппарата.
– Эй, – говорю я, внезапно вспомнив. – Куда ты исчез? Из родильной?
Генри смеется:
– Я надеялся, ты не заметила. Думал, что ты была так занята…
– Где ты был?
– Бродил посреди ночи вокруг своей начальной школы.
– Долго?
– О боже. Несколько часов. Начало рассветать, когда я вернулся. Там была зима, и отопление не работало. Сколько меня не было?
– Не уверена. Может, минут пять. Генри качает головой.
– Я был как сумасшедший. Потому что просто бросил тебя, и я бродил кругами, как тигр в клетке, по коридорам школы… и я так… я чувствовал так… – Генри улыбается. – Но ведь в итоге все в порядке?
– Все хорошо, что хорошо кончается, – смеюсь я.
– Воистину слова твои мудры.
Раздается негромкий стук в дверь, Генри кричит:
– Входите!
Входит Ричард и останавливается в нерешительности. Генри поворачивается и замирает:
– Папа… – Потом спрыгивает с кровати и говорит: – Заходи, садись.
Ричард принес цветы и маленького плюшевого медведя, которого Генри сажает к остальным на подоконник.