Рут Озеки - Моя рыба будет жить
— Он видел, как это случилось. Звал его, погнался за ним, но не смог перебраться через овраг. Он слишком большой. Слишком медленный. К тому времени, как он туда добрался, там только клочки шкуры остались. Он любил этого песика.
Она открыла дверь на улицу и склонила голову набок, прислушиваясь.
— Вам лучше ехать. Поднимается ветер. Дурной будет шторм.
Тайный французский дневник Харуки № 1
1
10 декабря 1943 года — Мы спим все вместе в одном большом помещении, люди из моей роты и я; мы лежим рядами, как мелкая рыбешка, которую вывесили сушиться. Только при полной почти луне и если небо чистое, мне достаточно света, чтобы писать. Я украдкой достаю эти страницы из-под подкладки формы, где я их прячу, так, чтобы они не шуршали. Я отвинчиваю колпачок вечного пера, и меня охватывает страх, что чернила могли кончиться и мысли мои исчезнут без следа. Мои последние мысли отмеряны каплями чернил.
Нас проинструктировали вести дневник тренировок и записывать свои чувства перед лицом неизбежной смерти, но другой солдат из студентов предупредил меня, что старшие офицеры будут инспектировать эти дневники, как они читают наши письма, — безо всякого предупреждения, так что я должен быть осторожен и не писать откровенно то, что у меня на сердце. Лицемерие не входит в число лишений, которые я готов сносить, так что я решил вести записи дважды, одни — напоказ и эти, тайные, для Вас, хотя у меня мало надежды на то, что Вы когда-либо их прочтете. Я буду писать на французском, ma chère Maman, следуя хорошему примеру Вашего кумира, Канно-сан, которая продолжала прилежно учить английский до той минуты, как ее повели на виселицу. Как и она, мы должны продолжать свои занятия, даже когда цивилизация рушится вокруг нас.
2
Сожми зубы. Закуси покрепче! — приказывает наш командир, офицер le Marquis de Ф. Он бьет К. в лицо кулаком, пока у того не подкашиваются ноги, а потом, когда тот падает, пинает его ногами. На прошлой неделе он вышиб у К. два задних зуба, но К. вел себя, будто не чувствовал ничего, он только моргал и улыбался своей милой растерянной улыбкой, пока кровь текла у него изо рта.
К. — мой старший товарищ по факультету философии, и это меня обязывает. Вчера, когда избиение достигло особой степени жестокости, я встал перед К., чтобы принять на себя предназначавшиеся ему удары. Маркиз де Ф. был необычайно доволен. Он бил меня кулаками по лицу с обеих сторон и пинал каблуком сапога. После этого мой рот изнутри напоминал фарш, и даже маленький глоток супа-мисо вызывал слезы на глазах — соль разъедала раны, и было ужасно больно.
Chère Maman, я заворачиваю эту тетрадь в промасленную бумагу и прячу под рисом в моей коробке для бэнто. Постараюсь передать Вам тетрадь до того, как умру. Я не могу быть откровенным в письмах к Вам, но надежда на то, что Вы когда-нибудь узнаете всю правду об этом имбецильном линчевании, приносит мне утешение. Сколько бы они ни издевались над моим телом, пока у меня есть эта надежда, я смогу снести любую боль.
3
Прошлой ночью, во время игры в веселый квартал, я почувствовал, как в К. произошла перемена, пока он смотрел на мое унижение. Следуя указаниям Маркиза, я скорчился за стойкой для винтовок, просунул руки между планками и делал ими призывные жесты, вроде как ночная бабочка, и увидел, как К. отвернулся — в первый раз — будто не мог больше выносить это зрелище.
Le Marquis, заметив этот жест К., снова и снова заставлял меня повторять. Он подсказывал мне реплики. «Привет, солдатик», — призываю я. Подобно режиссеру, он внимательно следит за моим представлением, склонив голову набок. Говорит мне, что мой голос должен звучать выше и нежнее. В его внимательности есть настоящая серьезность, почти невинность. «Почему бы тебе не зайти, чтобы поразвлечься со мной?» — вскрикиваю я, и его согласие — только вопрос времени. Игры не прекращаются еще долго после сигнала горна к отбою. Иногда ночью я слышу, как плачет К.
Tu marches sur des morts, Beauté, don’t tu te moques;
De tes bijoux l’Horreur n’est pas le moins charmant…[145]
Знал ли Бодлер о подобных вещах, Maman? Это ли не темные лепестки c les fleures du mal?
4
Песенка камышовки так красива. Но я никогда больше не смогу слушать ее без того, чтобы не вспоминать о Ф. — и не жаждать убить его. Мы слышим истории, их рассказывают шепотом, о ненавидимых офицерах, застреленных в спину или забитых до смерти собственными подразделениями в сумятице боя или во время перестрелки. Я считаю удары, полученные мною от Маркиза. На сегодня их 267.
Я не против смерти. Все мы понимаем, что смерть для нас — единственный возможный исход. Я только надеюсь, что не умру, пока не изведаю сладкий вкус смерти.
5
Нет смысла. Нет смысла. К. сбежал на рассвете, и потом нам сказали, что он совершил самоубийство, бросившись под поезд снабжения, но один из тех, кто видел его тело, сказал мне, что ему выстрелили в спину. В ту ночь я обнаружил у себя принадлежавший ему потрепанный томик «Сёбогэндзо» — он был засунут ко мне в тюфяк. Я лежу здесь и жажду горячих слез, которые проливал, бывало, но сердце мое замерзло. Я заморожен, внутри и снаружи. Я перестал чувствовать. Даже удары Маркиза не имеют эффекта и не вызывают у меня больше гнева. Как торпеды, они пролетают мимо цели. Когда-то в жизни я научился думать. Я знал, как чувствовать. На войне подобные уроки лучше забыть.
6
Во время Вашего визита, Maman, я собирался найти способ незаметно передать Вам эти страницы, но ужас, выразившийся у Вас на лице при виде меня, заставил меня переменить решение. Я солгал Вам, сказав, что мои синяки — следствие случайного происшествия во время рутинной тренировки. Не думаю, что Вы поверили мне, но в тот момент эта ложь сделала невозможным мой план передать Вам этот дневник, содержащий пространные пассажи, исполненные жалости к себе, описывающие рутинную и вполне банальную жестокость военной жизни. В итоге, благодаря отсутствию у меня выдержки и самодисциплины, вот я опять здесь, пишу при лунном свете совсем один. Но я не жалею о своей лжи. Я бы сделал все что угодно, чтобы утешить Вашу печаль.
И на самом деле, мои чувства к Маркизу начали меняться. Сначала, когда он бил меня, я боялся. Я признаю это без смущения. Как я мог не бояться? Меня же никогда раньше не били! Немногим мальчикам повезло, как мне, вырасти и стать мужчиной, слыша только самые добрые слова, самые мягкие уговоры, зная только самую нежную ласку, при матери, которая ограждала нас от всех жестокостей мира, от всех его уродств. Я был избалован и совершенно неподготовлен к жестокости, и, должно быть, это звучит, будто я жалуюсь, но это не так! Вы не должны думать, будто я виню Вас. Боюсь, эти слова могут прозвучать, будто я — самый неблагодарный в мире сын, но на самом деле все ровно наоборот. Более чем когда-либо я благодарен сейчас за то, как Вы растили нас, научив ценить доброту, образование, независимость мышления и либеральные идеи перед лицом фашизма, поразившего нашу страну. Самые жестокие наказания бессильны выжать из меня слезу, но мысль о трудностях, пережитых Вами во имя своих идеалов, заставляет меня рыдать, как младенца.
Ну вот, теперь я испортил слезами целую страницу — едва могу разобрать слова. Бумага — это драгоценность, хотя слова эти едва ли стоят истраченных чернил или бумаги, на которой написаны.
На чем я остановился? Ах да. Я рассказывал Вам о трансформации моих чувств к Ф. После первых недель наказаний и тренировок я начал замечать, что мой первоначальный страх и жалость к себе трансформируются в ненависть, а потом из ненависти — в ярость. Когда он вызывал меня по имени, вместо тревоги и страха я ощущал, как предвкушение разливается во мне, подобно наркотику, и я принуждал себя опускать взгляд, я был уверен, что, если я взгляну в его ненавистное лицо, он увидит добела раскаленную ярость у меня в глазах. Собственный гнев пугал меня больше, чем некогда страх.
Но в последнее время мои чувства изменились опять. На прошлой неделе он вызвал меня, чтобы указать мне на какую-то мелкую провинность, — должно быть, я уронил зернышко риса, когда подавал ему обед, или оставил пылинку на ботинке, или он просто страдал от несварения, а может быть, плохо спал ночью. Я не помню; но он приказал мне встать на колени на пол, подсунув под себя ладони, и начал избивать меня ремнем по лицу и по туловищу.
Обычно я держал глаза опущенными, уставясь в одну точку на полу, пока они еще открывались или пока их не заливало кровью и больше уже ничего не было видно, но в тот день по какой-то причине поднял взгляд. Я посмотрел на Ф. — прямо в глаза, что против правил, потому что мы никогда не должны смотреть в глаза старшему по званию, и когда я это сделал, сердце мое вдруг смягчилось. Я знаю, это звучит странно, но чувство было именно таким. В первый раз я заметил лихорадочное выражение его близко посаженных глазок и жирный блеск пота на лбу, и меня переполнила жалость, и даже после десятка ударов я искренне мог его простить. Конечно, это было не слишком правильным ходом, потому что мой упорный взгляд и непокорство разозлили его еще больше, десять ударов стали двадцатью, потом тридцатью. Когда я потерял сознание, я потерял счет. Так или иначе, избиение каким-то образом закончилось. Кто-то, должно быть, отнес меня обратно в барак и накрыл одеялом. Когда я проснулся, наверное, у меня все болело, но я не чувствовал боли. Вместо этого я был охвачен ощущением тепла и покоя, какое приносит сознание внутренней силы.