Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 1 2005)
“Рядом с этой сокровищницей жизни становишься чище и как бы духовно растешь”. Ты думаешь, что ты лучше. Что ты со товарищи изобретаешь новый дискурс. Строишь новую литру. Ты продвинулся дальше, чем абстрактные “они”, бывшие до. Когда цвели помидоры. Когда “Голос Америки” захлебывался аксеновскими интонациями. Чудо — то, что происходит с другими. Пыльные подборки журналов, год за годом расставленные на дачном стеллаже, — лучшее средство борьбы с авторским тщеславием. Уж сколько их упало в эту бездну. Караван идет. Нужны новые дрова. И только пепел знает, что значит сгореть дотла. Крематорий для букв. Дачный камин очень до них охоч.
Вся страна — один большой вишневый сад. Всюду цветут пасленовые, идут теплые летние дожди и люди греются у своих камельков. Россия родина. Смерть неизбежна.
ДМИТРИЙ БАК (“Новый мир” и новая литературная реальность: взгляд свидетеля)
За десятилетия своей истории “Новый мир” несколько раз оправдывал свое название и одновременно ему противоречил. Вернее сказать, в самом словосочетании “новый мир” присутствует смысловое пространство, исключающее единое и единственное истолкование. Первоначальное (и, стоит заметить, однобокое, поверхностное) прочтение предполагает резкую ломку традиции, отсылает к двум известным песенным цитатам: “Отречемся от старого мира…” и “Мы наш, мы новый мир построим…”. Однако даже эта лежащая на поверхности метафорика не столь проста, как это может показаться на первый взгляд. Здесь присутствуют на равных началах и духовное усилие (отречение), и усилие конструктивистски вещественное, шаг за шагом порождающее ранее неизвестную, но совместно (“наш”!) созидаемую и желанную реальность. Между мыслью и вещью незыблемо присутствует нечто третье — представление об идеале, иначе говоря, допущение возможности идеального представления не только о том, что дано человеку извне, но также и о том, что подвластно его мироустроительным замыслам. Эта тройственная конструкция оказывается исключительно устойчивой — даже профанирование идеала в антиутопических построениях прошлого века (“о дивный новый мир…”) вовсе не исключает его извечной желанности, необходимости.
Здесь самое время перейти к иному подтексту броской формулировки, в начале 1925 года ставшей названием вновь возникшего литературного издания. Новый мир — это новый свет, новая жизнь, он вовсе не обязательно возникает в результате разрушения, наоборот, рождается вопреки деструкции и благодаря напряженному усилию и (нередко) этому усилию тождественный. Мир — не только предметная среда, материальные условия существования, но и условие бытия, контуры особого человеческого самоощущения, будь то преображенная любовью Vita nova (по Данте), или страстная устремленность к фольклорному Беловодью, либо порыв к иному, новому в жизни религиозного человека. “Мир — свет — жизнь”: этот ряд понятий, взятых в модальности новизны, предполагает сближение феноменов, бесконечно далеких друг от друга: частное, летучее и нестойкое впечатление отдельного человека сопряжено здесь с плотным, вещественным устройством внешних форм жизни, созданных помимо чьего бы то ни было желания. Посредствующим звеном служит впечатление, ставшее словом, равно как и вещь, давшая начало образу.
В двадцатые годы (до середины тридцатых!) в нашем отечестве, в соответствии с авангардными декларациями начала века, полагалось “сбрасывать с корабля современности” все привычное, веками подтверждавшее собственную ценность. Подобная программа публичного разрыва с классическим прошлым была задана и литературе, в недальнем будущем получившей наименование “советской”. Конечно, “Новый мир” эту программу тоже исполнял, однако уже тогда на страницах журнала время от времени появлялись вещи, выдержанные в совершенно иной тональности, содержавшие биографии не столько строителей “нового мира”, сколько искателей “новой жизни”: “Жизнь Клима Самгина”, “Кащеева цепь”, “Черный человек”, “Спекторский”.
Вдумчивая, неторопливая оглядка на “старый мир” — характернейшая черта новомирской критики первого призыва. Не случайны претензии “Краткой литературной энциклопедии”: “Наряду с произведениями, вошедшими в золотой фонд советской литературы, в журнале появилось немало слабых и посредственных материалов. Отдел критики в эти годы потерял прежнее значение, статьи и рецензии носили случайный характер и нередко были посвящены литературе прошлого”.
Этапная статья В. Померанцева “Об искренности в литературе”, увидевшая свет на исходе 1953 года, также задала особую, “новомирскую” парадигму обновления словесности. Жизнестроительный импульс литератора должен быть не только и не просто спровоцирован внешним позволением, но в первую очередь поддержан стремлением к честному разговору с самим собой и с собеседником-читателем. Непосредственность, искренность высказывания отдельно взятого человека, дорастающая до идеальной совместной правоты и созвучной многим правды, — вот что находилось в центре внимания новомирской исповедальной прозы, публицистики и критики в шестидесятые годы — от первых рассказов Солженицына до “московских повестей” Трифонова. Фирменный знак литературного направления “Нового мира” предельно прост: это убежденность в стилистической несамоценности стиля, в том, что за словесными фигурами непременно располагается что-то еще, иная смысловая геометрия. По причастности к этой многосмысленности слова узнавали и узнают друг друга приверженцы новомирских литературных ценностей.
Сегодня события, связанные с историей русских толстых журналов, имеют особый подтекст. Центр литературной жизни из журнальных редакций переместился в издательства, этому факту даются самые противоположные оценки: от горестных восклицаний об измельчании великой русской словесности до воинственных выкриков борцов против “тирании толстых журналов”. Что правда, то правда: тиражи “толстяков” падают. В наши дни принято говорить скорее не о различиях между направлениями отдельных литературных журналов, но об их совокупном противостоянии натиску новой литературной реальности. При этом, как водится, каждый из непримиримых оппонентов выстраивает свой собственный “образ врага”, зачастую имеющий довольно мало общего с реальностью. Тем более важно бывает отойти от полемических крайностей и попытаться описать ситуацию с точки зрения заинтересованного свидетеля и участника событий.
На мой взгляд, литературным журналам противостоит не абстрактная (или, если угодно, “чисто конкретная”) злая сила, но совершенно новый способ сопряжения читателя и литературного текста. Издательский конвейер подлежит закону новостной ленты, которому подчинены усилия всех, кто “обслуживает” соответствующий данному закону литпроцесс: маркетологов, промоутеров и… литературных обозревателей. Новая литературная реальность основана на одном непременном условии, я бы определил его словом “дискретность”. Прежде чем сбыть вновь произведенный товар, надо заставить потребителя избавиться от предыдущего. Нельзя, скажем, применять сразу две зубные щетки, следует приобрести лучшую на сегодняшний день, а прежнюю сдать в утиль. “Дискретное” чтение не предполагает целостной картины процесса — я всякий раз все внимание уделяю отдельно взятому литературному продукту, то есть не помню о других, выкидываю их из памяти. “Дискретная” критика устроена точно так же: вот тебе, проницательный читатель, новый бестселлер от автора бестселлера прошлогоднего — бери, используй! Сериал всегда ведь состоит из однотипных частей, исключает смешение жанров. Любители привычных, “старых” вещей (будь то домашние тапочки, “вечное перо” или книга в добротном “худлитовском” переплете с эффектной биговкой) нынче в отставке. Могли ли представить счастливые покупатели “Зенитов” и “ФЭДов”, что доживут до времени одноразовых грошовых фотокамер: снял — и порядок!
Воинствовать против дискретного литературного мира — дело предельно наивное: новый мир — всегда нов: энергичен, настроен на сбрасывание с корабля… Гораздо полезнее верно почувствовать разницу между теперешним и привычным. Толстый журнал как раз задает недискретную программу чтения: сплошную, длящуюся, недробную. Именно в негабаритном формате журнальной книжки читатель привык свободно переходить от рубрики к рубрике, от прозы к стихам, от критики к библиографии и публицистике. “Сериал” и тут невозможен: слишком различными были бы “серии”… Их может объединить (и объединяет!) как раз “третье измерение” художественного и литературно-критического слова, смыслы, не укладывающиеся в линейную перспективу современного издательского конвейера.