Альберто Моравиа - Чочара
Глава одиннадцатая
Наступил наконец долгожданный день нашего возвращения в Рим, но как он был непохож на то, Что я рисовала себе в мечтах все девять месяцев, проведенных в Сант Еуфемии. Тогда я представляла себе, что мы вернемся в Рим веселые, на каком-нибудь военном грузовике, вместе с белокурыми симпатичными английскими и американскими парнями; они тоже будут веселые и довольные, рядом со мной Розетта, такая кроткая и спокойная, ну просто ангел, а может, даже и Микеле: он тоже такой довольный. Еду я на грузовике, а сама все вглядываюсь в даль, не появится ли на горизонте купол собора святого Петра, его сразу видишь, когда подъезжаешь к Риму; а в голове вертятся всякие планы на будущее: Розетта, ее свадьба, лавка, квартира. За эти девять месяцев я все обдумала до мелочей. Я представляла себе, как мы приезжаем домой, нас встречает Джованни, спокойный и улыбающийся, с потухшей сигарой в углу рта, вокруг нас толпятся соседи, а мы обнимаем всех и с улыбкой говорим:
— Вот мы и дома наконец, мы вам расскажем потом, что случилось с нами за эти месяцы.
И я частенько замечала, что, думая обо всем этом и еще о многом другом, я улыбалась про себя счастливой улыбкой: мне никогда и в голову не приходило, что все может оказаться совсем иначе. Одним словом, я не подумала о том, что, как говорит Кончетта, война — это война, что война, даже когда она кончилась, продолжает быть войной, умирающий дикий зверь тоже ведь может нанести своими когтями ужасную рану. Вот такую рану мы и получили от войны как раз тогда, когда она уже кончалась: марокканцы обесчестили Розетту, нацисты убили Микеле, нам приходилось возвращаться в Рим на грузовике этого негодяя Розарио, и я, вместо того чтобы думать обо всех веселых и приятных вещах, как часто себе воображала, возвращаюсь домой в отчаянии, на душе у меня тревожно и печально.
Было прекрасное июньское утро, такое жаркое и солнечное, небо прямо пылало, а земля вся высохла, покрылась пылью. Мы с Розеттой одевались в сарае, а Розарио со своим грузовиком уже ждал нас на дороге. В тот день Розетта вернулась домой только под утро — я знала, что она опять была с Розарио, видела, как она потихоньку проскользнула в сарай, но у меня не было сил что-нибудь сказать ей; душа моя кричала, а губы не могли произнести ни слова. Потом, все-таки собравшись с духом, я спросила у Розетты — она в это время мылась в углу около таза:
— Можно узнать, где ты была сегодня ночью?
Я ожидала, что Розетта мне ничего не ответит или отделается двумя-тремя словами, но на этот раз она, наверно, передумала. Кончив вытираться, она повернулась ко мне и сказала ясным и спокойным голосом:
— Я была с Розарио и отдавалась ему. А ты не спрашивай меня больше, куда я хожу, с кем и что делаю; ты знаешь: я провожу время с мужчинами как могу и где могу. И еще я хочу тебе сообщить, что мне нравится быть с мужчинами, я не могу и не хочу обходиться без них.
Я закричала:
— И именно с Розарио? Ты знаешь, кто такой Розарио?
А она мне:
— Он или другой, мне все равно. Я тебе уже сказала: я хочу быть с мужчинами, хочу принадлежать им, это единственное, что мне нравится и что я делаю с удовольствием. И так теперь всегда будет, поэтому не задавай мне вопросов, я тебе всегда буду отвечать то же самое.
Она еще никогда не говорила мне об этих вещах так прямо, это было вообще первый раз, что она мне об этом говорила; и я поняла, что, пока у нее не пройдет это безумие, я должна делать так, как она мне велит: молчать и не спрашивать у нее ничего. Так я и сделала, продолжала молча одеваться, а по другую сторону кровати Розетта тоже одевалась и молчала.
Когда мы вышли из сарая, то увидели Розарио: он сидел вместе со своей матерью за столом и ел салат из лука и хлеб. Кончетта пошла к нам навстречу и стала, как всегда, нести, захлебываясь, всякие глупости; меня это и раньше очень раздражало, а теперь просто не было терпения слушать ее.
— Значит, вы уезжаете, возвращаетесь в Рим, счастливицы; уезжаете и оставляете нас, деревенских бедняков, оставляете здесь, в этой пустыне, где больше нет ничего, все страдают от голода, дома разрушены, люди голые и босые, бродят, точно цыгане. Вы счастливые, что едете в Рим, будете там синьорами: в Риме ведь теперь изобилие всего — то, что англичане раздавали здесь только три дня, там дают круглый год. Но я рада за вас, потому что я вас люблю, а когда любишь кого, то радуешься его счастью. Мне надоело ее слушать, и я сказала:
— Да, мы счастливы. Мы на самом деле счастливые люди, что тут говорить. Особенно нам повезло, что мы встретили такую семью, как ваша.
Но она не поняла насмешки и ответила:
— Ты можешь утверждать это громко, наша семья — хорошая семья. Вам здесь у нас было очень хорошо, мы обращались с вами, как с сестрой и дочерью, вы ели и пили вместе с нами, спали и делали все, что хотели. Да, таких семей, как наша, не так уж много.
«К счастью!» — чуть не вырвалось у меня, но я удержалась, потому что мне хотелось как можно скорее уехать, пусть даже с этим ненавистным Розарио, только бы уехать отсюда, с этой поляны, окруженной такой густой апельсиновой рощей, точно тюремной стеной. Мы попрощались с Винченцо, который сказал нам со своим придурковатым видом:
— Вы уже уезжаете? Но ведь вы только совсем недавно приехали! Почему вы не останетесь здесь хотя бы до августа?
А Кончетта обнимала нас и осыпала звонкими, как ее слова, поцелуями, и мне казалось, что в ее поцелуях таится такая же насмешка, как и в ее словах. Наконец мы пошли по тропинке, навсегда оставив позади этот проклятый розовый домик. На проселочной дороге стоял грузовик. Мы сели: Розетта рядом с Розарио, я рядом с Розеттой.
Розарио завел мотор, начал напевать какой-то марш и торжественно объявил:
— Машина следует до Рима.
Грузовик быстро поехал по проселочной дороге к шоссе. Солнце стояло уже высоко; это было июньское солнце, жаркое, иссушающее, полное веселой и молодой силы; дорога была очень пыльной, живые изгороди тоже были все белые от пыли, а когда грузовик замедлял ход, то с деревьев вдоль дороги слышался стрекот цикад, прятавшихся в листьях. Когда я услышала этих цикад, увидела белую пыль на дороге и на изгородях, жаворонков, которые падали камнем на дорогу и клевали оставшийся после мулов навоз, а потом стремительно вспархивали и уносились в небо, слезы навернулись у меня на глаза. Это была деревня, моя дорогая деревня, где я родилась и выросла, у нее я искала помощи от голода и от войны, как ищут помощи у матери, совсем старенькой и очень многое пережившей, но которая сохранила свою доброту, понимает все и все прощает. Правда, деревня изменила мне и мое пребывание здесь кончилось очень плохо; а теперь и я изменилась, хотя деревня осталась той же: солнце светило и согревало все, кроме моего ледяного сердца, стрекот цикад, такой приятный, когда мы молоды и любим жизнь, казался мне надоедливым теперь, когда я больше ни на что не надеялась; запах сухой и горячей пыли, возбуждающий невинные чувства, душил меня, как будто чья-то тяжелая рука закрывала мне нос и рот. Деревня изменила мне, и я возвращалась в Рим без всяких надежд, с душой, полной отчаяния. Я плакала и пила свои горькие слезы, стекавшие из углов глаз прямо мне в рот; я отворачивалась в сторону, чтобы Розетта и Розарио не увидели, что я плачу. Но Розетта все-таки заметила и вдруг спросила:
— Почему ты плачешь, мама?
Голос у нее был такой нежный, на один момент во мне проснулась надежда, что случилось чудо и она стала опять моей прежней Розеттой. Я уже хотела было что-то ответить ей, повернулась — и вдруг вижу, что рука Розетты лежит на коленях у Розарио, у самого низа живота; я вспомнила, что уже несколько минут они молчат и не двигаются, и тогда сообразила, что означает это молчание и неподвижность: моя дочь здесь, на моих глазах, ищет физической близости с мужчиной; поэтому-то и появилась нежность в ее голосе; бесстыжие, чем занимаются! И это в то время, как он ведет машину, среди бела дня, как животные, для которых ни время, ни место не имеют никакого значения. Тогда я и говорю:
— Я плачу, потому что мне стыдно.
Услышала это Розетта и аж вздрогнула, мне даже показалось, что она вроде хотела снять руку с его колен, но этот мерзавец Розарио схватил ее за руку и заставил положить опять туда же. Некоторое время она сопротивлялась, или мне это только показалось, потом он отпустил ее руку, но Розетта больше не убрала ее; тогда я поняла еще раз, что желание физической близости с мужчиной пересиливает в Розетте всякий стыд, если она вообще способна этот стыд испытывать.
Грузовик быстро мчался по виа Апиа под зеленой аркой огромных платанов, ветви их образовывали над нашими головами вроде как бы шатер из зеленых листьев Казалось, будто мы едем по зеленой галерее; иногда сквозь густую зелень пробивались солнечные лучи и падали на асфальтированную дорогу; тогда она блестела, как шерсть молодого животного. Я сидела, отвернувшись к окошечку, чтобы не видеть, чем занимаются Розетта и Розарио; мне хотелось хоть немного отвлечься от всяких грустных мыслей, и я стала рассматривать окрестности. Мы проезжали по местам, которые были затоплены немцами, когда они взрывали плотины; легкий ветерок морщил голубую воду, а ведь еще совсем недавно здесь были обработанные поля и хутора крестьян; из воды кое-где торчали верхушки деревьев и развалины домов. За Монте Сан Биаджо дорога пошла по берегу моря. Море было такое спокойное, легкий прохладный ветерок гнал вдоль берега голубые волны, на которых играл солнечный зайчик, так что казалось, будто море улыбается солнцу. Вот и Террачина; она еще больше разрушена, чем Фонди; стены домов все в дырах, точно решето, со следами пушечного и пулеметного огня, окна в домах чернеют, как глаза слепых, а иногда кажутся голубыми — это когда от дома оставалась одна лишь стена, и кругом развалины, покрытые пылью, и ямы, заполненные желтой водой. Террачина была пуста, во всяком случае, мне так показалось, потому что мы не встретили ни одной живой души — ни на главной площади, где бассейн фонтана был до краев завален всякими обломками, ни на длинных и прямых улицах, которые идут между развалин домов по направлению к морю. Мне думается, что в Террачине произошло то же самое, что и в Фонди: после ярмарочного веселья первых дней, которому предавались толпы солдат, крестьян и беженцев, получавших и раздававших продовольствие и одежду, после всей этой радости, шума, веселой жизни армия ушла дальше, продвигаясь к Риму, и жизнь ушла вместе с армией, оставив за собой пустыри, развалины да мертвую тишину. Проехали мы Террачину и помчались во весь опор по дороге к Чистерне; по левую сторону от дороги был мелиоративный канал с зеленой водой, по правую сторону — огромная равнина, местами затопленная; она тянулась до голубых гор на горизонте. То тут, то там по краям дороги торчали из канав остовы военных машин колесами вверх; они заржавели и превратились в лом, как будто война была бог весть когда, иногда вдруг посреди засеянного пшеницей поля виднелось тонкое длинное дуло самоходной пушки, подъезжаешь ближе и видишь, что это танк валяется в пшенице, точно падаль: ранили насмерть и бросили. Розарио вел автомобиль очень быстро; одной рукой он держал баранку, а другой сжимал руку Розетты у нее на коленях. Я не могла смотреть на них, потому что каждое движение Розетты только еще больше напоминало бы мне о происшедшей в ней перемене. И вдруг я вспомнила, сама не знаю почему, что Розетта очень хорошо пела, у нее был приятный голосок, часто, убираясь дома, она напевала, чтобы скоротать время, а я сидела в другой комнате, слушала ее и не могла наслушаться, потому что в ее голосе, таком спокойном и веселом, был весь ее характер, каким он был в то далекое время; пела она, бывало, долго и никогда не уставала и не путала слов и мотива разных песенок. Я вспомнила об этом по дороге между Террачиной и Чистерной, и мне захотелось хотя бы на один момент представить, что Розетта все та же. Я и говорю ей: