Томас Вулф - Домой возврата нет
И он понял. Однажды Дороти пригласила его поужинать с ней в модном ресторане и на этот раз привела с собой своего очередного сожителя, молодого кубинца с блестящими, точно лакированными волосами. За столом Джордж сидел между ними. Кубинец сосредоточенно ел, а Дороти заговорила с Джорджем, и тут он с досадой узнал, что его, единственного в целом свете, она избрала предметом единственной своей священной страсти.
— Люблю вас, Джо-ордж, — громко шептала она хриплым, пропитым голосом, перегнувшись через стол. — Люблю вас, но чи-истой любовью! — Она горестно поглядела на него. — Ах, Джо-ордж… люблю за ваш ум, — бормотала она, — за вашу ду-ушу! А Мигеля, Мигеля, — теперь она блуждающим взглядом обнимала кубинца, который уплетал за обе щеки все, что подавали, — Мигеля люблю за его те-ело! Ума у него ни на грош, зато дивное те-ело, — похотливо шептала она, — дивное, прекра-асное те-ело… Он такой стройный… прямо как мальчик… Настоящий испанец.
Она помолчала, потом заговорила тревожно, словно бы в ней шевельнулось дурное предчувствие.
— Побудьте сегодня с нами, Джордж! — отрывисто сказала она. — Не знаю, что со мной случится, — зловеще сказала она, — и хочу, чтобы вы были рядом.
— Ну, что же может с вами случиться, Дороти?
— Не знаю, — прошептала она. — Просто не знаю. Все, что угодно!.. Да вот, этой ночью я думала, он меня бросил. Мы разругались, и он ушел! Эти испанцы такие гордецы, такие оби-идчивые! Увидал, что я поглядела на другого мужчину, и сразу встал и ушел!.. Если он меня оставит, я за себя не ручаюсь, Джо-ордж, — задыхаясь, проговорила она. — Наверно, я умру! Наверно, наложу на себя руки.
Мрачный взгляд ее остановился на любовнике — тот как раз наклонился над столом, обнажил зубы и нацелился на поднятую вилку с наколотым на нее большим аппетитным куском жареного цыпленка. Почувствовав на себе их взгляды, он поднял глаза, — вилка застыла на полпути, — удовлетворенно улыбнулся, вонзил зубы в цыпленка, глотнул вина, чтоб легче прошло, и утер жирные губы салфеткой. Потом деликатно прикрыл рот рукой, поковырял ногтем в зубах, вытащил застрявший кусочек и не без изящества кинул на пол, а его дама не сводила с него влюбленных глаз. Потом он снова взял вилку и вернулся к своим приятнейшим гастрономическим трудам.
— На вашем месте я бы не тревожился, Дороти, — сказал Джордж. — Думаю, он пока еще не собирается от вас уходить.
— Я этого не переживу! Поверьте, меня это убьет!.. Джо-ордж, вы должны пойти сегодня с нами! Хочу, чтоб вы были рядом! Когда вы тут, мне так… безопасно… так спокойно… вы такой надежный, Джо-ордж, такой утешительный, — говорила она. — Да, да, поедем ко мне… говорите со мной… держите меня за руку… и утешайте… если что-нибудь случится, — сказала она и, пока суд да дело, сама взяла его руку и крепко сжала.
В тот вечер Джордж к ней не поехал и в другие вечера тоже. Больше он никогда не видел Дороти. Но, право же, никто не мог бы сказать, что его это огорчило.
Появилась также некая богатая и красивая молодая вдовушка, схоронившая мужа совсем недавно, и об этом печальном событии она упомянула в трогательном, исполненном горького понимания письме к Джорджу по поводу его книги. Он, естественно, принял ее любезное приглашение на чашку чая. И, едва он переступил порог, очаровательная вдовушка выразила готовность к величайшей жертве: начала она с задушевного разговора о поэзии, потом со страдальческим лицом пожаловалась на жару и духоту, — быть может, он не станет возражать, если она снимет платье? — потом сняла платье, а заодно и все прочее и, оставшись в чем мать родила, легла в постель и, разметав по подушке гриву огненно-рыжих волос и в безумной тоске закатывая глаза, принялась горестно восклицать: «О Элджернон! Элджернон! Элджернон!» — так звали ее умершего мужа.
— О Элджернон! — вскрикивала она, катаясь в тоске по постели и тряся пышной огненно-рыжей гривой. — Элджи, милый, это я все ради тебя! Вернись ко мне, Элджи! Я так люблю тебя, Элджи! Я не в силах выносить эти муки! Элджернон!.. Нет-нет, бедный мой малыш! — вскрикнула она, схватив за руку Джорджа, который попытался выбраться из постели (по правде говоря, он совсем уж не понимал, то ли она спятила, то ли собирается сыграть с ним какую-то злую шутку), и, прильнув к его плечу, нежно зашептала: — Не уходи! Ты просто не понимаешь! Я хочу, чтоб тебе было хорошо со мной… но что бы я ни делала, что бы ни думала, что бы ни чувствовала, все это Элджернон, Элджернон, Элджернон!
Она объяснила, что сердце ее погребено вместе с мужем, что «женщина в вей мертва» (еще прежде она успела ему сказать, что весьма начитана по части психологии), а любви она предается из верности своему незабвенному Элджи, пытаясь таким образом вновь с ним соединиться и стать «частью всей красоты земной».
Все это было весьма изысканно, возвышенно и утонченно, и, уж конечно, никому бы и в голову не пришло, что Джордж станет потешаться над высокими чувствами, хотя столь редкостную изысканность он понять не мог. Итак, он ушел и никогда больше не видел сию скорбную вдовицу. Ему просто не хватало изысканности, и он это знал. Однако не подумайте, будто его это хоть сколько-нибудь огорчило.
Наконец, в пору недолгой славы Джорджа Уэббера, появилась еще одна особа, и ее он понял. То была красивая, смелая женщина, родом из провинции, у нее имелась хорошая работа и квартирка, из окон которой открывался вид на Ист-ривер, на мосты и оживленно снующие по реке буксиры и баржи. Она не была для Джорджа ни чересчур изысканной, ни чересчур возвышенной, хотя с удовольствием принимала участие в серьезном разговоре, знакомилась со стоящими людьми либеральных взглядов и живо интересовалась новыми направлениями в педагогике и методами воспитания детей. Джорджу она очень нравилась, он оставался у нее до рассвета и уходил я час, когда улицы были еще безлюдны и в бледном, чистом, безмолвном свете утренней зари вольно и неправдоподобно вздымались к небу огромные здания, будто впервые открываясь человеческому взору.
Джордж искренне привязался к этой женщине, и однажды ночью, после долгого безмолвия, она обняла его, притянула к себе и, целуя, прошептала:
— Я тебя о чем-то попрошу, сделаешь?
— Все, что угодно, милая! — сказал он. — Все, о чем ни попросишь, если только могу!
В живом безмолвии ночи она долгие минуты не разжимала рук.
— Употреби свое влияние, чтобы меня приняли в Космополис-клуб, — пылко прошептала она…
И тогда наступил рассвет, и звезды погасли.
Больше он уже не встречался с великолепным миром искусств, моды и литературы.
И если кто-нибудь сочтет, что, написав об этих бесстыдных людях и постыдных происшествиях, я поступил постыдно, очень сожалею. Единственная моя цель — прав? диво рассказать о жизни Джорджа Уэббера, и уж кто-кто, а он наверняка не захотел бы, чтобы я о чем-либо умолчал. А потому я вовсе не считаю, будто написанное мною бесстыдно.
Джордж Уэббер стыдился только одного — той, пусть недолгой, поры своей жизни, когда он пользовался гостеприимством людей, с которыми его не соединяло дружеское тепло, сидел с ними за одним столом и детище, в которое вложил все силы ума и кровь сердца, обращал в плату за тело надушенной шлюхи, которое было бы вполне доступно в публичном доме за несколько грязных монет. Только этого он и стыдился. И так велик был этот стыд, что он спрашивал себя, хватит ли ему всей оставшейся жизни, чтобы его смыть, избыть из ума и из крови своей мерзостные остатки этого позора.
И, однако, он бы не сказал, что огорчен.
24. Человек-творец и просто живой человек
Теперь должно быть уже совершенно ясно, что все это нисколько не огорчило Джорджа Уэббера. А из-за чего, собственно, ему было огорчаться? Сбежав от охотников за знаменитостями, он всегда мог вернуться к одиночеству в своей мрачной двухкомнатной квартирке на Двенадцатой улице, и именно так он и поступил. Притом все еще приходили письма от друзей из Либия-хилла. Там его не забыли. Миновало больше четырех месяцев после выхода книги, а ему продолжали писать, и все, ее жалея труда, дотошно объясняли ему, какие чувства он у них вызывает.
В эту пору Джордж часто получал письма от Рэнди Шеппертона. С ним одним Джордж только и мог теперь говорить и в ответ изливал душу, рассказывал все, что думал и чувствовал. Только об одном не говорилось ни слова: об озлоблении земляков против писателя, который выставил их нагишом перед всем светом. Ни тот, ни другой никогда об этом не упоминали. Рэнди с первого же письма предпочитал избегать этой темы, не касаться мерзких сплетен, надеясь, что рано или поздно они иссякнут и забудутся. А Джордж — тот поначалу был слишком ошеломлен, слишком угнетен, подавлен этим шквалом злобы и просто не мог об этом заговорить. Так что они рассуждали главным образом о самой книге, обменивались мыслями о ней, обсуждали, что сказал и чего не сказал о ней тот или иной критик.