Сергей Довлатов - Речь без повода... или Колонки редактора
«Поступил, — говорит, — на работу. Напарники, вроде бы, симпатичные. Алик, Шурик и Вадик. Простые такие ребята… Выдали нам лопаты. Пошли мы шуровать…
Поработали до обеда. Сели. Помолчали. Вдруг Алик поворачивается ко мне и спрашивает: «Извините, что вы думаете о политональных наложениях у Бриттена и Шенберга?..»
Я, понимаешь, даже бутерброд выронил… Оказывается. Алик — музыковед-авангардист. Шурик — йог, последователь системы Дзэн. А Вадик — поэт метафизического направления…
Я не выдержал, — закончил мой друг, — сбежал…»
Деклассированные интеллигенты. Чрезвычайно любопытное явление советской жизни. Стоит о нем поговорить…
Казалось бы, такое явление существовало всегда. И везде. Например, в царской России.
Что приводило интеллигента на дно жизни? Всякие бывали причины. Например, пьянство засосало. Карты разорили… Дамы… Или другие слабости поставили его вне общества. Короче, пороки губили человека. Пороки толкали на дно.
Теперь перенесемся в счастливое бесклассовое общество. Что привело на дно его — Алика, Шурика и Вадика? С их познаниями, утонченностью, кругозором?..
Ведь их тысячи, десятки тысяч!
Возьмите среднюю котельную. Непременно обнаружите в коллективе либо юриста, либо писателя, либо ученого. И с кандидатским званием найдутся, и с докторским…
Что привело их сюда? Какие обстоятельства?
Я насчитал три главных причины. Вылепил три условных и, конечно же, грубых модели.
Первую я бы назвал духовно-эстетической.
Вторую — этико-моральной.
Третью — политической.
Человек занимается живописью. Пишет стихи. Открыто исповедует религию. Оригинально мыслит. Если у него имеется проблеск дарования, если он искренен в своих религиозных чувствах, последовательно глубок в своих идеях, — тогда рано или поздно его ожидает котельная.
Заниматься любимым делом ему не дадут. А жить надо. И что-то зарабатывать надо…
Поэт Бродский работал конюхом в Архангельской области. Художник Шемякин — десять лет — грузчиком…
Один мой знакомый филолог работал УБОРЩИЦЕЙ. Так и было записано в трудовой книжке…
Теперь представим другую ситуацию. Человек работает на производстве. В НИИ… Да где угодно… Все идет нормально. Собрания, политзанятия, митинги… В какой-то момент терпение лопается. Надоедает лгать и потворствовать лжи. Участвовать во всем этом идиотском балагане… И человек уходит в котельную. Здесь спокойнее. Здесь мягче контроль над твоей совестью. Здесь меньше лжи. Здесь можно быть относительно честным. Здесь еще можно себя уважать…
И в первой, и во второй модели человек действует самостоятельно. Хоть и не добровольно. Хоть и под давлением обстоятельств. Третья модель гораздо страшнее.
Человек открыто и активно выступил за правое дело. Честно осудил тотальное зло. Занял действенную позицию.
Что его ожидает? В конечном счете — эмиграция или тюрьма. А между этими роковыми точками — бесчисленная цепь котельных. Через это прошли едва ли не все советские диссиденты. Цвет нации, гордость страны…
Обобщим. В царской России человека на дно уводили пороки. В Советской России — достоинства…
Вот откуда берутся философы с отбойными молотками. Дзэн-буддисты с лопатами. Художники с метлами…
Моя судьба в этом плане относительно благополучна. Почти всю жизнь я работал в небольших газетах. Но побывал и в сторожах. И таллинскую котельную хорошо помню. И ленинградскую баржу, которую я нерадиво охранял…
Еще вспоминается такой эпизод. Было это в гастрономе. Зашел покупатель в телогрейке и сапогах. Типичный разнорабочий. Что-то спросил у продавца… То ли насчет сыра, то ли насчет масла… Продавец реагировал с обычной грубостью:
— Читать умеешь?!
Разнорабочий помолчал. Затем ответил спокойно:
— Умею.
И добавил:
— На семи языках…
«Новый американец», № 8, 3—10 апреля 1980 г.Сергей Довлатов. Автошарж. 1980-е годы
СЧАСТЛИВАЯ ДЕРЕВНЯ
Так называемая деревенская проза завладела сердцами отечественных читателей в шестидесятые годы. Имена Белова, Астафьева, Лихоносова, Распутина, Шукшина стали заслуженно популярны. С горечью и болью отображали эти писатели нынешний уклад российской деревни.
При всем том, деревенская жизнь не лишена была экзотического обаяния. Чудаки и фантазеры у Шукшина, мощные характеры у Распутина, живой и яркий говор у Астафьева — все это как бы заставило примириться с тягостной действительностью. Несколько заглушало мучительное чувство горечи.
До какого-то времени я, городской житель, считал эту литературу абсолютно правдивой. Как считал и считаю правдивыми романы Александра Дюма.
Францию 18-го столетия я так и не посетил. А вот Псковщину объездил. Жил подолгу в нескольких деревнях. Хорошо знаю бывший Святогорский район.
Живая действительность оказалась плачевнее художественной литературы.
Мне хочется рассказать о ярком и типичном представителе современной деревни. О бобыле Михал Иваныче, у которого я снимал жилье три года подряд.
Вначале — о самом жилье. Дом Михал Иваныча производил страшное впечатление. Крыша местами провалилась, оголив неровные темные балки. Стены были небрежно обиты фанерой. Треснувшие стекла заклеены газетной бумагой. Из бесчисленных щелей торчала грязная пакля.
Комната выглядела еще безобразнее. Середина потолка угрожающе нависала. Повсюду белели окурки и яичная скорлупа.
Когда приехала моя жена, она спросила:
— Ты уверен, что это жилое помещение? Нельзя ли подыскать что-то другое?
Я объяснил ей, что так живет большинство крестьян этого района…
Пил Михал Иваныч беспрерывно. До изумления, паралича и бреда. Причем бредил он исключительно матом…
Трезвым я его видел дважды. В эти парадоксальные дни Михал Иваныч запускал одновременно радио и телевизор. Ложился в брюках, доставал картонку из-под торта «Сказка». И начинал читать открытки, полученные за всю жизнь. Читал и комментировал:
— «Здравствуй, папа крестный!»… Ну, здравствуй, здравствуй, выблядок овечий… «Остаюсь вечно твой Радик»… Вечно твой, вечно твой… Да на хрена ты мне сдался…
Наутро он снова был пьян. Соседи его не осуждали. Поскольку так живет большинство крестьян этого района…
Речь Михал Иваныча была организована примечательно. Вряд ли она напоминала колоритные обороты героев Шукшина. Членораздельно и ответственно Миша выговаривал лишь существительные и глаголы. (Главным образом — в непристойных сочетаниях.) Второстепенные же члены употреблял совершенно произвольно. Какие подвернутся. Я уже не говорю о предлогах, частицах и междометиях. Их он создавал прямо на ходу.
Допустим, я говорил:
— Миша, пора тебе с алкоголем завязывать, хотя бы на время.
В ответ раздавалось:
— Эт сидор-пидор бозна где… Пятерку утро к хва и знато бысть в гадюшник. Аванс мой тыка што на дипоненте. Кого же еньть завязывать? Без пользы тыка… И душа не взойде…
Болтливых женщин он называл таратайками. Неверных жен — шаландами. Пиво и водку — балдой, отравой и керосином. Молодое поколенье — описью. Он восклицал:
— На турбазе опись гаешная бозна халабудит!
В смысле — молодежь, несовершеннолетняя шпана, озорничает и творит Бог знает что…
Окружающие его понимали. Ведь так говорит большинство крестьян этого района…
Что Миша за личность, я так и не понял. С виду — нелепый, добрый, бестолковый. Однажды повесил двух кошек на рябине. Петли смастерил из рыболовной лески.
— Расплодились, — говорит, — шумовки, сопсюду лузгают…
Был он нелепым и в доброте своей, и в злобе. Начальство материл в лицо последними словами. А проходя мимо изображения Фридриха Энгельса, стаскивал кепку. Без конца проклинал родезийского лидера Иена Смита. Зато любил и уважал буфетчицу в шалмане, которая его неизменно обсчитывала.
— Без этого нельзя, — говорил он, — порядок есть порядок…
В пьяном состоянии Миша был абсолютно невменяем. Все порывался кого-то убить, зарезать. Дважды я отнимал у него ружье. Прятал ножи и слесарные инструменты.
— Капиталистам служишь, гад! — орал Михал Иваныч, — все равно от буржуев спасиба не дождешься…
Окружающие ему сочувствовали. Ведь так живет большинство крестьян этого района…
Коров тут почти не заводят. Я спрашивал почему?
— Нечем, — говорят, — кормить. Траву косить — негде. Сено возить — не на чем…
Огороды у здешних крестьян жалкие, лук да картошка. Михал Иваныч говорил:
— Я и не отличу, где жито, где просо…
Помню, дед Тимоха из деревни Шаробыки жаловался мне:
— Случись лошадь запрячь — так некому. На всю деревню я один…