Меир Шалев - В доме своем в пустыне
Я помню. Капнула — тинк! — капля крови. Еще одна — тонк! — и круги по воде. Кружась, упало черное птичье перо. Золотые рыбки нырнули. Тишина.
«РАФИ, РАФИ, К ТЕБЕ ПРИЕХАЛА ТВОЯ ПОДРУГА»— Рафи, Рафи, к тебе приехала твоя подруга в красной машине, — кричат соседские дети, играющие в уличной пыли.
Когда-то Рона была моей женой, сегодня она моя возлюбленная, а в будущем станет моим несчастьем, моей бедой. Когда я заявляю ей, что не могу понять, «к чему нам вся эта путаница», и спрашиваю, почему она не бросает «его» — своего второго мужа, человека «честного и доброго», — и не возвращается ко мне, своему первому мужу — человеку изломанному и плохому, она смеется:
— Зачем тебе это? Ты знаешь лучший способ любить?
— Нет, — тороплюсь я ответить, весь готовность и послушание. — Нет, моя любимая, нет, мое желание, моя красавица, моя мечта, я не знаю лучшего способа любить.
Через щели жалюзи я вижу, как она паркуется. Единым плавным движением, красным и уверенным, не поворачивая головы, одними глазами, опытно следящими через боковое зеркало, — в точности как водитель трейлера.
Дверца машины открывается. Наружу высовывается сверкающее бедро, рассекая мои внутренности, точно длинное ласточкино крыло. Чистый склоненный затылок. Юбка разглаживается. Второе бедро тянется вдогонку за своим двойником. Она выпрямляется.
Вот они, ее ноги. Сдвигаются, становятся прямыми и вот уже шагают к дому, распространяя вокруг себя тот запах ракитника, который подымается над ними сейчас и над их следами в моей памяти — с той холодной ночи, в «Нотр-Дам де Франс», когда эти ноги охватили меня впервые, и вот уже мои бедра вспоминают гладкую теплоту их кожи, и мои ступни — стылые плитки пола, и мой затылок — каменную угрюмость коридорных сводов и ледяные взгляды монахини.
Негромкий перестук каблуков. Признательный тротуар. Язычки ее колен в колоколе юбки. Сверху я вижу, как она исчезает в подъезде. Отраженье ее межножья на поверхности восхищенных до обморока ступеней. Эхо ее поднимающихся шагов все громче. Ноготь ее пальца на тающей от восторга двери.
Бизабразина Рафауль задерживает дыхание, открывает, кривит улыбку ей навстречу.
Вот и она.
«Вот и ты».
Мы обмениваемся скромным приветственным поцелуем, приоткрыв губы на самую малую, словно бы точно рассчитанную, малость, с чуть заметным, демонстрирующим власть и узнавание, нажимом, словно тот легкий нажим требующего молчания пальца, словно прикосновение голой пятки к земле. А почему, собственно, искать так далеко? Словно тот прощальный поцелуй, которым мы обменялись годы назад, в день нашего развода, когда вышли из помещения раввинатского суда в Иерусалиме.
Только год или два спустя я сообразил, что мы обменялись тем прощальным поцелуем в тени иерусалимского эвкалипта, у ствола которого впервые встретились мои родители. Я улыбнулся про себя. Тогда встреча, а теперь разлука, тогда книжный магазин «Игарта», а теперь книжный магазин «Ярден», тогда они, а теперь я. «Ну и что это значит? — спросит паршивка. — Что это значит, что тогда это они и встреча, а теперь это ты и разлука?»
Иногда я прохожу там: тогда кафе и пирожные «шнекке», а теперь каменная площадь, вся в поту, грубая и крикливая, с краев которой стелется резкий запах мочи, и глуповатого вида девицы пересмеиваются с полицейскими в зеленых мундирах, и въедливые хасиды пристают к прохожим, приглашая помолиться, и обгоревшие туристы крутятся на солнце, почти теряя сознание от жары, и вечно слышится ругань, и крики, и вой сирен, то рядом, то издалека, и только тот эвкалипт по-прежнему стоит там, окованный цепями, неподвижный и тенистый, изумленный и безмолвный.
А еще несколько лет спустя, несколько лет глухого молчания, и разрыва, и вспоминания, и распускания, Рона взяла себе честного и доброго доктора Герона и родила ему двух сыновей, имена которых она мне однажды назвала, но я их уже забыл, и еще несколько лет спустя, несколько лет неотвязных снов, которые появлялись, и возвращались, и показывали мне, будто я в ней, она примчалась в своей красной машине, постучала в мою дверь и открыла ее.
— Просто навестить, — сказала она.
У нее есть особенность, которая пленяет мое сердце: ее рот улыбается одной улыбкой, а глаза — другой.
Мои колени стали, как вата. Я присел на кровать.
— Чего ты хочешь от меня, Аарон? — Так я называю ее, когда хочу выглядеть серьезным.
— Тебя. — Она присела рядом.
— На, возьми.
— Почему ты злишься?
— Я не злюсь, — сказал я. — Я защищаюсь. Меня прижали к стене, и я сражаюсь за свою жизнь.
— Со мной ты не умрешь никогда, — сказала она.
Наш запах поднялся в комнате, осел на моей коже и сгустил мою кровь.
— Зачем ты пришла? Проверить, что все, как прежде?
— Проверить, что всё на месте.
— Всё на месте, Рона. Ты сможешь найти всё с закрытыми глазами.
— Я люблю с открытыми.
— А потом?
— А потом у меня есть муж, и дети, и много работы, и мне еще долго вести машину обратно. — Мы улыбнулись. Гладкость ее кожи. Лучистость ее глаз. Ее любовь. Ее запах. Ее запах. Ее запах. — И я хочу и мне нужно и мне положено и перестань давить на меня и это не твое дело.
Много воды утекло с тех пор. Месяц назад Роне исполнилось сорок шесть. Я знаю годичные кольца ее тела, карту ее кожи, предательство ее вен, улыбчивую покорность ее грудей. «Это всё твой старик, тянет и тянет их вниз». Ее глаза меняются, когда я плыву в ее волнах в поисках золотых-островов-я-уже-не-помню-их-имена, что ждут меня в ее теле: две ямочки муравьиного льва внизу на спине, песчаная гладкость бедер, свет лба, смех живота, милость затылка, крылья бабочек в пучинах плоти — вот они, все, с закрытыми глазами, пальцем — находящим, требующим молчания.
Как много следов мы оставили в теле друг друга! Как много троп проложили! Как много вырыли колодцев! От углубления твоей шеи к вогнутости твоих бедер, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, от облизанных пальцев твоих ног до обцелованных ямочек твоей спины. От твоей переносицы до впадины твоего пупка. Двадцать два, двадцать три, я пришел, любимая, я пришел! Двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть, наши пальцы приезжают и паркуются. Наши кости вспоминают и говорят. Наши животы смеются, курлычат наши имена.
Нажим ее губ запечатывает мою память, утверждает свою власть, отказывается сказать «конец». Мои чресла растворяются в ней. Ее глаза, вроде моих, широко расставленных, закрываются снова. Вот они, белые подбрюшья ласточек, — переворачиваются со стоном.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
КАЖДЫЙ ДЕНЬ Я ХОДИЛКаждый день я ходил в лавку за покупками для дяди Авраама: приносил ему буханку белого хлеба, помидоры, нарезанный сыр для нашего «бутерброда каменотесов», и по мере надобности — банку сардин, плоскую пачку сигарет «Эль-Аль», пачку чая и полкило сахара, потому что Авраам пил очень много чая и в каждую чашку выжимал половину лимона, щедро добавляя к нему сахар.
Иногда я приносил ему также ту колбасу, которую мясник Моше продавал из-под прилавка узкому кругу своих клиентов, и тогда Авраам резал и жарил ее с зеленым луком, тонкими кружками картошки, разрезанными надвое зубчиками чеснока, петрушкой и яйцом и ел все это прямо из сковороды, запивая бутылкой холодного пива «Нешер».
— Купи себе что-нибудь на сдачу, да, Рафаэль?
— Нет, нет… — сказал я. — Бабушка не любит, когда мы остаемся должны.
Он улыбнулся:
— Купи-купи, Рафаэль. У меня достаточно и даже больше, и ты мне ничего не должен. Купи что хочешь, и не беспокойся из-за бабушки.
Табак для трубки, которую он тоже иногда покуривал, я покупал в магазине в конце улицы Бейт а-Керем, неподалеку от школы, где Мама подменяла учителей, а однажды, когда мы с обеими Тетями шли на Маханюду, мне пришло в голову купить ему также немного маслин, но Рыжая Тетя спросила:
— Чего вдруг тебе понадобились черные маслины?
— Это для дяди Авраама, — сказал я.
— Что, мы теперь будем для него еще и покупать? — Она начала дрожать. — И потом его маслины будут ехать со мной в автобусе домой! Вдобавок ко всему еще и это? Через мой труп!
— Ладно, ладно, успокойся, — сказала Черная Тетя. — А то тебя еще начнет сейчас рвать прямо посреди рынка, и тут как раз пройдет какой-нибудь мужчина, увидит это и не захочет связываться с такой истеричкой.
«Не страшно, — сказал Авраам, когда я рассказал ему об этом. — Я сговорился с другим человеком, чтобы он приносил мне маслины».
И действительно, его друг и тезка, «хаджар» Ибрагим, каменщик из Абу-Гоша, принес ему маслины куда лучше, чем на рынке. Этот Ибрагим привозил ему также зеленое оливковое масло и свежие яйца и доставил те плиты из светлого «царского камня», на которых он вырезал Страну Израиля для слепых.