Норман Мейлер - Олений заповедник
Я призвал на помощь все свое мужество и проявил его в большей степени, чем обладал.
— Если вы намерены меня допрашивать, — сказал я, — я хочу включить запись.
Гвардеец тут же умолк. Улыбка сбежала с его лица, как и возбуждение, сменившееся озадаченным видом. А мне меньше всего хотелось видеть его озадаченным. На какой-то миг у меня появилась уверенность, что я зашел слишком далеко и что, когда все закончится и я буду лежать в больнице со сломанной челюстью и загипсованным плечом, они станут щипать меня, чтобы привести в чувство и я мог пробормотать полицейскому стенографу: «Да, признаюсь, я был смертельно пьян и свалился со стола».
Гвардеец протянул руку и ткнул меня пальцем в бок.
— Мы слышали, ты носишь лавандовую рубашку, которую подарил тебе Тедди Поуп, — сказал он. — Лаванда не твой цвет, парень, но я подозреваю, что тебе нравится лаванда.
— Когда вас перевели из звена по борьбе с пороками? — спросил я.
Тут вмешался Грин. Он уставился в пространство между моими глазами.
— Ну-ка повтори, — сказал он.
Я был на грани истерики, хотя и не жажду это признать, но в этот момент наступает странное спокойствие. Во всяком случае, у меня. Я уже был близок к тому, чтобы сломаться, и, однако, голос мой звучал спокойно, ровно и говорил я медленно.
— Грин, — сказал я, — у меня в банке лежат три тысячи долларов, и я потрачу эти три тысячи на адвоката. Так что попытайтесь представить себе, какой шум поднимется вокруг вашей комиссии, когда выяснится, что вы наехали на летчика военно-воздушных сил. — Это хорошо прозвучало для моего уха, не говоря уже о том, какое произвело действие на мой организм.
— Ты подрывной элемент и извращенец, — заявил Грин.
— Напишите это, и я подам на вас в суд за оскорбление.
— Не слишком ли много ты болтаешь? — сказал Грин.
Я, наверное, стал бы чем-то вроде героя, если бы предложил ему спуститься во двор, а я вместо этого снова улыбнулся.
— Все много болтают, — заметил я.
Тут они оба поднялись с кресел — помнится, я не без некоторого удивления подумал, что, возможно, они тоже немного боятся меня; у двери Грин остановился и, повернувшись, сказал:
— Не уезжай из города, не поставив нас в известность.
— Да, пришлите мне бумагу насчет этого.
— Просто не уезжай из города, — повторил Грин и вышел из комнаты, а я выждал с минуту, подошел к двери и запер ее, чтобы они не могли вернуться, а потом лег на постель и дал волю мыслям.
Ведь это были люди того типа, среди которых я вырос, их тень висела над приютом, и, откровенно говоря, я знал, что не так уж отличаюсь от них, во всяком случае, не настолько, как мне хотелось бы. Все время, пока они находились у меня в комнате и мы разговаривали, я нервничал и чувствовал раздвоение, и многое во мне соглашалось со всем, что они говорили. И я по-другому посмотрел на те диалоги, которые на протяжении лет вел сам с собой, когда не одну ночь лежал, выдохшийся и опустошенный после мытья посуды, и стал задумываться — во всяком случае, учился думать, ибо для этого надо жить, охотясь за самым ускользающим — за подлинной причиной или разными причинами наших поступков, а не видимым обоснованием — и, следовательно, копаться в себе. Но это не было самым легким на свете, ибо что мне было в себе открывать? Ведь я — ничто, фальшивый ирландец из настоящего приюта, боксер без удара, летчик с утраченными рефлексами, потенциальная находка для любого полисмена, способного применить кулаки, и самое худшее — мальчик для спальни. Такое может остановить всякое желание думать. Ибо кто захочет знать больше, когда, стремясь узнать больше, говоришь себе: «Ничего особенно хорошего я не обнаружу в себе, если стану думать». И самое худшее: если не буду настороже, я стану жертвой — ничего хуже не может быть для воспитанника приюта. Судьбы слишком многих мужчин, как и слишком многие факты истории, похоже, сводятся к смерти жертв. Правда, я понял, что, конечно, не знаю истории, и если я намерен разговаривать на равных с жестоким миром за моими окнами, пора открыть книгу.
Словом, с фацией коровы, разбрасывающей копытами землю, и с давно волновавшей меня мыслью, что меня, возможно, слишком часто били по голове и потому я никогда не смогу как следует соображать, я влез в то, с чем все так или иначе пытаются разобраться: стал думать о мужестве и о трусости, и как все мы бываем храбрыми и все боимся каждый по-своему и в своей меняющейся пропорции, и я думал о чести и обмане, и какой они устраивают танец, так как, стоит нам ближе подойти к чему-то, ложь заставляет нас отойти, и мы, спотыкаясь, движемся вперед, следуя неверному пониманию, пытаясь понять себя, исходя из общих мест и лжи в прошлом. И вот думая о некоторых словах не как о словах, а как о серьезных этапах моего опыта — а каждый человек воспринимает свой опыт серьезно, — я думал о таких дублетах, как любовь и ненависть, победа и поражение, и о том, каково чувствовать себя в тепле и чувствовать себя в холоде. Я исследовал этот предмет со всей скромностью и пробуждающимся нахальством, лежа на бугристой постели, страдая от жары и паники, понимая, что я человек слабый, и раздумывая, смогу ли когда-либо стать сильным. Ибо я сам дошел до дна — на этот раз до самого дна. Я вернулся на дно, я катался по нему, смотрел на себя, и чем дольше смотрел, тем менее страшным и более понятным казалось мне мое положение. И тогда я начал мучительно стараться приобрести самую неуловимую из всех привычку — мыслить как писатель, и хотя я едва ли могу судить по первым страницам, был ли я талантлив или глуп, я продолжал писать, какое-то время не отрываясь, пока не пришел к мысли, которая приходила в голову многим людям и многим еще придет — да, собственно, я и начал с этой мыслью, — словом, наконец я понял, что надо действовать, просто действовать, а ведь мы совершаем поступки в полном неведении и, однако же, в честном неведении должны их совершать, иначе мы никогда ничему не научимся, так как едва ли верим тому, что нам говорят: мы способны измерить лишь то, что происходит в нас самих. Итак, я написал несколько паршивых страничек и перечеркнул их, зная, что предприму новую попытку.
А пока никаких вестей от детективов не поступало, и я постепенно пришел к выводу, что пора расставаться с Дезер-д'Ор, и если я действительно влип в неприятности, в чем я сомневался, ну, что поделаешь. Я решил отправиться в Мексику — эта мысль мне нравилась — и там поступить в какую-нибудь мексиканскую школу искусств на пособие для ветеранов или же заняться изучением археологии — это неплохой способ проводить жизнь на солнце В конце концов, правительство должно мне, а человеку нужно жить, и не каждый год можно выиграть четырнадцать тысяч долларов в покер. Я даже начал играть с очень любопытной мыслью. Чем больше я думал об Илене, тем больше я был противен себе из-за того, как вел себя с ней в последний раз у Мэриона, и на меня нашло просветление: мое суждение о ее письме частично объяснялось тем, что я не сумел получить от Лулу — оставим в стороне, кто в этом виноват и в какой мере. Тем временем письмо Илены медленно воздействовало на меня, и я не раз перечитывал его, как когда-то читал показания Айтела, и под конец пришел к выводу, что я в долгу перед Иленой, — такое у меня появилось чувство. И я решил снова посетить ее и Мэриона, и если я приду к выводу, что ей с ним не так хорошо — а в душе я был уверен, что дело обстоит гораздо хуже, — что ж, я сделаю ей предложение. Она может поехать со мной в Мексику, и мы даже можем совершить путешествие как брат и сестра, если ей так захочется, но, оглядываясь назад, я понимаю, что всерьез у меня таких намерений не было. Словом, чем больше я об этом думал, тем лучше казалась мне подобная перспектива, хотя в другое время я приходил к выводу, что взять на содержание Илену было бы безумием. Потому что, оглядываясь назад, теперь я понимаю, что в глубине души уже знал: жизнь дает не много шансов, и если мы с Иленой сойдемся, это будет не мимолетная связь, значит, вопрос в том, являемся ли мы с Иленой такими натурами, которые способны извлечь из сожителя то лучшее, что в нем есть, а я в этом сомневался; с другой стороны, я, по всей вероятности, был еще достаточно молод, чтобы пуститься в такую авантюру. Так, существуя противоположными началами в себе, мы приходим к решению. Я раздумывал и спорил с собой, получая удовольствие от мысли, какой я альтруист, и упустил время. А потом, однажды ночью, возвращаясь со смены посудомойщика, я услышал от одной официантки, что случилось с Мэрионом и Иленой в тот вечер, и это была страшная новость. К лучшему или к худшему, я, видимо, прождал слишком долго.
Глава 25
Ну что я могу по этому поводу сказать? Фэй кожей чувствовал одиночество Илены. Оно поджидало ее словно мрачная вода, сдерживаемая плотиной; образуйся в ней брешь, и Илену понесет по уже затопленным водой землям прошлого. Таким образом, Фэй знал, что Илена — материал, из которого сделаны самоубийцы.