Борис Евсеев - Евстигней
Стало известно и то, о чем сообщать величеству желательно: о растратах, о бесконечном ведении тяжб, о нанесенных побоях, о дозволении вступить в службу, о разрешении жениться, об унятии дерзновенных разговоров, о разбоях, о непочитании церкви...
Нежелательными были: все просьбы о вступлении в брак между родственниками, жалобы на недостойное поведение попов и клира, пустые политические прожекты...
Были и результаты жалоб. В питерских газетах стали публиковаться императорские ответы: для объявления просителям. Краткие, скрытым гневом пылающие.
Евстигней Ипатович решил жаловаться на театральные дирекции и на Адонирамовых братьев. Даже на погост не дадут сходить спокойно! Очень также ему хотелось в конце репорта приписать и про разбой музыкальный, и про печатанье нот: это как это? Иностранные ноты друкуют кипами, а своих отечественных — словно и не бывало! «Вот только услышит ли его величество, среди забот и дел наиважнейших, сей слабый стон? Вдруг непочтительностью сочтет?»
Непочтительность в обращении к величеству была делом гиблым. Были уже и пострадавшие за сию дерзость.
Нет, не дождаться, видно, ему ответа. Ни чрез газету, ни письмом! Как ни кричи, как ни вой — про музыку отечественную, на песнях городских и крестьянских устроенную, — ответа не будет!»
Неотзывчивость времени терзала капельмейстера.
Глухота питерских жителей — не слышащих звука улиц, не слышащих скрыпа времен — убивала его.
Неотзывчивость времени, и даже полная глухота его, терзала и Павла Петровича!
Императора не понимали. То есть — настоящего отклика на его деяния не было.
Одним из первых указов он отменил объявленный еще матушкой (по наущению любимцев!) и страшно тягостный для крестьян рекрутский набор.
Что же в ответ?
Здесь, в Питере, молчок. А среди крестьян — к примеру, вологодских, — поползновение к бунту.
Он упразднил удушающую крестьян хлебную подать — снова мертвая тишина.
Он сотворил неслыханное: предоставил крестьянскому сословию право подавать жалобы на помещиков — в том числе и на себя самого, на государя! И здесь, кроме двух-трех шутовских выкриков и каверз, — никакого отзыву.
Впрочем, на последний указ отзыв был — гаденький и чванливый придворный ропот: «Чудит батька, чудит!»
Далее.
Он первый заговорил о буйстве бумажных денег. Курс на рубли страшно снизился. Богатство государства на глазах превращалось в бумажные деньги. Длилось сие давно, более десяти лет. По восшествии на престол он торжественно объявил: все серебро свое отдаст в казну, будет обедать и ужинать на олове! Покуда не восстановит отеческим деньгам надлежащий курс, не достигнет того, чтобы рубли ходили рублями!
Кроме прочего, было указано: с ввозимых из-за кордону товаров собирать пошлину только чужеземной, золотой и серебряной, монетой. А чтобы излечить денежное обращение от «падучей болезни», было велено перед дворцом на площади 5 мильенов да 316 тысяч бумажных денег — сжечь!
Костер пылал. А только мало кто смысл того костра желал уразуметь.
Сего дня император встал рано. Переговорил с вельможами о делах Отечества. Кому попенял, кого похвалил. И уж без двух минут восемь стояли у крыльца санки и лошадь серая била копытом. Следовало ехать осматривать вновь возводимый Михайловский замок.
Постройке Михайловского замка предшествовал небывалый случай.
Перед самой матушкиной кончиной было Павлу Петровичу видение.
Незримая сила нечувствительно приподняла его и вознесла прямо на небо. Из сопутствующих вознесенью картин стало ясно: сие происходит не после смерти, при жизни!
Проснувшись, он усилием воли отогнал гул и звон, отогнал сон. Слишком уж необычен, стало быть вреден. Однако ж, засыпая снова и не войдя еще в сон глубокий, — был он вновь растревожен странным видением, звуками его, картинами.
В ту же ночь в Летнем дворце часовой лицезрел Михаила Архангела.
Глухою полночью стукнули в караульную дверь. Стуку вослед часовой был назван по имени. Приоткрыв дверь, он глянул сквозь щель. Увидал: явился на караул некий старец. Вида старец был важного, весь покрыт сединами, чем сразу вызвал у часового глубокое почтение.
Старец заговорил певуче:
— Пойди и скажи новому государю, чтоб он на этом самом месте начал немедля строить храм Божий в честь Архангела Михаила! Иди же, не мешкай!
Караульный доложил по команде. Сперва не поверили, затем решили делу дать ход. Вскоре солдат предстал перед Павлом Петровичем.
Рассказал, что да как. Рассказывал не таясь и без прикрас. Императору стало весело. Душа его на миг уподобилась легкому перышку. Сказал солдату:
— Да уж я про это знаю. И мне святой Михаил явился. Так надобно нам с тобою святому Михаилу повиноваться. Быть сему храму! Молодец, солдат. Не струсил, до меня, до государя дошел. Вот тебе за смелость табакерка серебряная!
Впрочем, табакерки под рукой не оказалось. Тогда был солдату выдан золотой голландский ефимок.
Караульный ушел, Летний дворец решено было ломать. На его месте стали возводить дворец Михаила Архангела — Михайловский замок. Возводили спешно: стуча, покрикивая, соря золотом, без передышки.
Тем утром император и самодержец всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Сибирский, Царь Херсонеса-Таврического, Государь Псковский и великий князь Смоленский, Литовский, Волынский, Подольский, князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Самогицкий, Корельский, Тверский, Югорский, Пермский, Вятский и иных, государь и великий князь Новагорода Низовския земли, Черниговский, Рязанский, Полоцкий, Ростовский, Ярославский, Белоозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский, Вишепский, Мстиславский, и всея Северныя страны, повелитель и государь Иверская земли, картлинских и грузинских царей, и прочая, и прочая, и прочая, — как раз осматривать то ли замок, то ли церковь и ехал. Что в точности будет сооружено, решено покамест не было. В одном из снов ясно говорилось о церкви. В другом — был дан план дворца, сиречь замка.
«Гм...» — произнес про себя император и задумался. Вдруг недалече от закладываемого фундамента, в толпе не так чтоб густой, но и не совсем уж редкой, был Павлом Петровичем запримечен капельмейстер. Тот самый! Из Фонтанного дому, из шереметевского театра. Капельмейстер, коего он определил когда-то как на него самого походящего.
«Не обличьем! Повадкою, судьбиной!» Павлу Петровичу захотелось выйти, побеседовать. Мигом взвихрилась мысль: недурно бы оперный концертиум устроить. Громаднейший! Прямо перед новым замком. Сперва — барабаны, трубы, флейтозы. А после — солдаты: шагом арш-ш! А за ними конногвардейцы: рысью, рысью! Ну а уж вслед за таким концертным маневром — российская опера, по российским, а не завезенным из-за кордону нотам сыгранная... Дело, конечно, не зимою — летом. Нет облаков, нет и дождя. Опера кончится, солдатушки промаршируют. Солдатушки встанут, музыка оперная снова начнется. Примечательное чередование! А затем надобно еще более грандиозный прожект осуществить: взять да и слить все имперские оперные и полковые оркестры в один! В один и тот же час, в одну и ту же секунду начинают оркестры игру по всей империи! Ежели таковой точности добиться, так и не надобно многих начальников, хватит и одного: Главного Имперского Капельмейстера. Вот этого угрюмого сутуляку, этого самого капельмейстера, начальником над всеимперским оркестром и поставить!
Впрочем, сие есть сон…
Император ткнул палкой возницу в спину. Сани, сладко скрыпя, замедлили бег. Но лишь сани встали — капельмейстер в кланяющейся, а затем падающей на колени негустой толпе затерялся.
Павел вгляделся внимательней. Увидел затылки, плечи.
Лиц в наличии не имелось. Капельмейстерово лицо — также исчезло.
«Явил дерзость? Непочтителен? Испуг его взял?»
Павел Петрович огорчился до смерти.
Сани были круто развернуты: назад, восвояси!
День начался с беспорядка. Нужны были новые указы. И убедительнейшие их толкования!
Государь император, слышавший музыку неявственно, а уж если правду сказать, на ухо туговатый — Фомина страшил.
Правда, иногда чудилось: император призывает к себе! Возможно, для того чтобы поупражнять слух в уловлении неслышимого. Или чтобы тайно противопоставить сладкий шелест струнно-смычковых вечеров беззвучию утр. Иногда мнилось и совсем невозможное: император в минуту отдыха хор к «Владисану» припоминает!
Всегдашнее недоверие к его сочинениям матушки Екатерины, а еще пуще дымок от княжнинского «Вадима» — все еще щекотали Фомину ноздри, угнетали дух. Не дозволяли, хотя бы мысленно, полностью довериться императору. Не дозволяли раскрыть душу до последней черточки — как сие бывает в любви — верховенству власти. Хотя сходные с императорскими мысли о красоте солдатского строя (подобного рядам оживающих и плывущих к светлому Воскресению душ!) к доверию и влекли.