Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 7 2010)
Я не хочу сказать, что существование литературы без вбрасывания в нее новых эстетических теорий, без их конкуренции — обязательно плохо. Порой литература даже страдала от избыточной эстетизированности. Как, например, в двадцатые годы девятнадцатого столетия, когда обилие эстетических схем лишало критиков необходимой непосредственности восприятия, — что, кстати, стало одной из причин недооценки Пушкина. И все же именно периоды интенсивного создания эстетических концепций и теорий были одновременно периодами «бури и натиска» в литературе: возникновения и соперничества литературных течений, школ, направлений.
Неудивительно, что в «нулевые», с их эстетической (и, добавлю, политической) индифферентностью, не возникло новых групп и направлений, а прежние либо мирно кончили жизнь самоубийством, либо продолжают чисто номинальное существование. Групповая литературная идентичность уступает место «сетевой» (калькируя английское networking): например, «липкинской» — среди участников семинара в Липках или «дебютской» — среди лауреатов этой премии. Или — «региональной», поскольку в начале 2000-х были заметны
«...многочисленные попытки декларировать единство и специфичность регионального литературного пространства» (Д. Кузьмин) [16] . Например, Перми, Владивостока, Ташкента... Что отчасти находит подкрепление в интересе современных гуманитарных наук к проблеме специфичности места, ландшафта [17] . И все же, будучи причастным к одному из этих концептуальных усилий — к попыткам сформулировать специфику «ташкентской поэтической школы», — вынужден признать крайнюю сложность и проблематичность этой задачи. Дело приходится иметь с объектом («местом»), для «внутреннего наблюдателя» интуитивно ясным, но ускользающим от описания, от эстетической проявленности. Отсюда неустранимая двусмысленность, неубедительность таких описаний для «внешнего наблюдателя»; их как бы предполагаемая экзотичность, хотя речь идет, как заметил Алексей Иванов, не об экзотике, а об экзистенции [18] .
Так что приходится признать — прежняя парадигма, расфасовывающая поэтов по направлениям и группам, уже не срабатывает.
И если говорить о статье Ильи Кукулина, которой и открылась эта дискуссия о поэзии 2000-х, то я полностью солидарен с критиком, когда он отказывается применительно к ней от разговора о направлениях [19] . Но — тут я должен кое-что добавить. Дело в том, что при этом Кукулин сразу же начинает постулировать некие «эстетические тенденции», которые, как он пишет, «по-разному взаимодействуют в творчестве разных авторов». Названия этих тенденций и «эстетических методов» у Кукулина весьма загадочны. «Микромонтаж смысловых жестов». «Транссубъективность». «Перевод для другого в себе». Что это означает, как правило, не поясняется; редкие же пояснения, которые дает критик, скорее запутывают: «Одной из самых ярких тенденций поэзии 2000-х стало развитие своего рода молекулярного смыслового анализа». (Поэтому, наверное, я эту «яркую тенденцию» как-то не разглядел: видно, совсем уж молекулярный анализ…)
По сути же это все тот же прежний «направленческий», «групповой» взгляд на литературу. Кукулин лишь формально заменяет «направления» свежеизобретенными «эстетическими тенденциями». Причем тут же — возможно, неумышленно — совершает подмену термина, заменив «эстетические тенденции» на «эстетические методы» (что, согласитесь, не одно и то же), после чего производит их реификацию, овеществление — например, едва только заявив о транссубъективности, сразу же начинает рассуждать о поэтах-«транссубъективистах».
Сама статья Кукулина написана так, словно ее автор все еще пребывает в середине девяностых. Словно неомодернистская парадигма все еще в силе, эстетические концепции все еще хлещут с Запада и из отечественных «запасников» полноводной рекой… Впрочем, процитирую лучше из спорной, но честной статьи Андрея Аствацатурова: «Еще каких-нибудь десять лет назад неомодернисты чувствовали себя в контексте отечественной культуры весьма вольготно и уверенно <…> Но времена меняются, как это иногда бывает <…>
Им [неомодернистам] до обморочности неуютно в той маргинальной нише, где они волею судеб оказались. Они желают верховодить, оценивать, надзирать», пытаясь при этом опереться на авторитет «своих литературных пращуров, высоких модернистов» начала прошлого века [20] .
В статье Кукулина как раз и превалирует эта идея непрерывности и неотменяемости литературного авангарда. Что видно хотя бы по попыткам представить персоналии статьи в виде верных хранителей и продолжателей авангардных традиций начала прошлого века, когда Кукулин, например, именует поэта Скандиаку [21] «авангардисткой», заявляя, что «ее статус в современной поэзии отдаленно напоминает статус Хлебникова в 1910 — 1920-е годы ХХ века»...
Дело, конечно, не в личных предпочтениях — в отношении многих поэтов мои симпатии как раз вполне совпадают с симпатиями Кукулина (Херсонский, Круглов, Родионов...). И не в стремлении критика нащупать какие-то новые эстетические тенденции — это-то можно только приветствовать. А в том, что разговор об эстетике и о стихах подменяется снова классификациями и дедуцируемыми ex nihilo таксономиями, выдающими желаемое (с точки зрения отмеченного Аствацатуровым стремления неомодернистов «верховодить и оценивать») — за действительное.
Впрочем, проблема даже не в неомодернизме — против которого я ничего не имею, просто считаю его эстетически исчерпанным (уже или пока — покажет время), — а в самом методе. Поскольку мне в разговоре о стихах кажется важнее противоположный путь. Не волюнтаристски-дедуктивный, а, условно говоря, умеренно-индуктивный, от частного — к общему. Вчитаться в поэтический текст, полагая его важнее литературных статусов и принадлежности авторов к тому или иному течению. Дать прозвучать самому стихотворению, микшируя собственный комментаторский голос.
А что до течений и групп... «Каюсь, что я в литературе скептик, чтоб не сказать хуже — и что все парнасские секты для меня равны, представляя каждая свои выгоды и невыгоды. Ужели невозможно быть истинным поэтом, не будучи ни закоснелым классиком, ни фанатическим романтиком?» (Пушкин. Письмо к издателю «Московского вестника», черновая рукопись). Что тут еще добавить?..
sub Без Запада /sub
В восьмидесятые — девяностые поток переводимой западной классики двадцатого века (как и поток философии и эстетики) еще создавал впечатление сохраняющейся избыточности, жизненности западной литературы. Да и хронологически те десятилетия еще были ближе ко временам «классиков»: Элиот, Паунд, Целан, Сартр, Ионеско, Бёлль... — все это виделось еще где-то рядом, на расстоянии одного-двух поколений. Казалось, что Запад так и будет оставаться экспортером новых литературных течений и имен.
С конца девяностых литературная ориентация на Запад заметно ослабла. Как, отчасти, и в политике — но без ее, думаю, воздействия; просто общий вектор. И причина этого не только в России и ее возросшей закрытости, но в тех процессах, которые происходят на Западе. А именно в том, что, как пишет в своей книге «Мир без смысла» — интеллектуальном бестселлере девяностых — Заки Лаиди, на Западе после окончания «холодной войны» возник «кризис смысла». «Мы не имеем в виду под этим начало шпенглеровского заката Запада, который так часто провозглашался и столь же часто отменялся», — поясняет Лаиди; речь о неспособности нынешнего Запада обосновать универсальность собственных оснований, порождать новые смыслы в отсутствие внешнего врага. «Источники смысла и исторически наличные модели оказались исчерпанными» [22] .
В литературе это ощущается особенно остро. Наиболее заметные и переводимые западные прозаики «нулевых» — Коэльо, Браун, Буковски, Бегбедер... — в русском литературном сообществе вызвали неоднозначную, скорее скептическую реакцию. Что касается западной славистики — того ее сегмента, который занимается современной русской литературой, — то, несмотря на отдельные исключения, уровень шестидесятых — восьмидесятых годов прошлого века ею безнадежно потерян. «Запад», его университетские, писательские, издательские и премиальные институты все более перестают восприниматься как важный источник легитимизации для русского литератора.
Эту де-вестернизацию русской литературы 2000-х можно оценивать по-разному. Можно считать ее признаком провинциальности и низкой конкурентоспособности на мировом литературном рынке. Можно — естественной «протекционистской» реакцией на размывание национальных литератур. Главное, что после вестернизационной эйфории конца восьмидесятых — девяностых, затронувшей литературу не в меньшей степени, чем политику, пришел период более критичного, холодного взгляда на Запад.