Трактат о лущении фасоли - Мысливский Веслав
Но не успел тот забраться на платформу, как из здания вокзала уже выбежало несколько служащих.
— Не отпускайте! Держите его! — кричали они.
— Это он меня держит! — сердито объяснил дежурный. — Вот ведь вцепился, зараза! — добавил он словно бы оскорбленно, когда они подбежали. — Вот ведь вцепился!
Один железнодорожник схватил меня за руки, пытаясь оторвать от дежурного. Напрасно, у меня точно когти выросли.
— Сильный, черт бы его побрал. А на вид сосунок.
А тот, с молотком:
— Сейчас стукну его — сразу отпустит. Стукнуть? — И он поднял молоток.
— Ладно, погодите, — проворчал все еще рассерженный дежурный. — Сам отпустит. Успокоится и отпустит. Шляпа у него там осталась.
— Где осталась? — спросил кто-то из железнодорожников .
— В поезде, — объяснил дежурный. — Он хотел, чтобы я остановил поезд.
Все дружно засмеялись, и пальцы мои сами собой разжались.
— Остановить поезд — все равно что остановить землю, — сказал один, отсмеявшись.
— Он бы уже не остановился, — добавил рабочий с молотком и даже шею вытянул, высматривая вдали поезд. — Уже будку стрелочника проехал.
И снова все засмеялись. Этот смех заполнил всю платформу, мне даже казалось, что он прокатился где-то в вышине.
— Интересно, где была его голова?
— Может, он и голову в поезде оставил?
Они смеялись, словно на железной дороге никогда не случалось ничего смешного, одни аварии.
Видимо, одному стало меня жаль, потому что он сказал:
— Может, позвонить? Пусть скажут проводнику — пройдет по вагонам...
На что дежурный, одергивая на себе китель, возразил:
— Битком набито, как он там проберется? Сейчас даже билеты не проверяют.
15
Со сна это началось или со смеха? Нет, ничего, просто иногда задумываюсь. Вижу, вы удивлены. И ничего удивительного, что удивлены, я и сам удивлен: зачем оно началось? Тем более, я даже не знаю, что именно. Я не ищу никакого начала. Впрочем, существует ли вообще такая вещь, как начало? Даже то, что человек родился, не означает его начала. Если бы все имело начало, дальше шло бы по порядку. А порядка нигде нет. День за днем следуют не по порядку, один вперед другого лезет. И недели, и месяцы, и годы идут не гуськом друг за другом, а, выражаясь по-военному, напирают цепью.
Нет, я не служил. Когда подошел возраст, на работе отстояли. Не потому, что я был электриком, этого мало. Я уже говорил, что играл тогда в оркестре при стройке. Причем на саксофоне. А кроме меня, саксофонистов не было. Они думали перевести кого-нибудь с другой стройки, но никого не нашли.
Но, видите ли, иногда я пытаюсь охватить взглядом свою жизнь. А кто не пытался это сделать?.. Разумеется, не всю, только фрагменты, ведь никто не в силах охватить взглядом всю свою жизнь, даже самую убогую. Не говоря уже о том, что я сомневаюсь, может ли жизнь быть чем-то целым. Каждая расколота, больше или меньше, а зачастую и рассыпана. Такую жизнь уже не получится собрать, а даже если и получится, то что это будет за целое? Это же не чашка или даже какой-нибудь более крупный сосуд. Может, после смерти ее можно попытаться представить как целое. Но кто будет этим заниматься? Только сам человек может себе представить свою жизнь. Не всю, вы правы. Но хотя бы часть. Другой правды нет.
Впрочем, в самом ли деле я размышляю о своей жизни? Зачем мне это? Ведь это не поможет, ничего не вернет, ничего не изменит. Скорее, уж это жизнь думает обо мне, а у меня такой потребности нет. А почему бы жизни не подумать о человеке? Причем ей вовсе не требуется наше согласие. Это также, как со сном. Ты себе снишься, хотя не испытываешь такого желания. И иной раз снишься так, словно не хочешь сниться, хотя это твой сон. И не можешь повлиять на то, как снишься кому-то другому. А в жизни разве иначе?
Что это был за сон? Как бы вам покороче изложить? Ну, не знаю. Не важно. И хотя он приснился мне гораздо позже, но словно бы открыл и воспоминание о том смехе, выцарапывая его из цепи всевозможных событий, а другие, часто более важные, заставляя кануть в небытие. Это еще можно понять. Но одновременно этот смех словно был причиной сна, приснившегося спустя десятилетия. Не единственной, но все же. Почему вы думаете, что такое взаимное влияние невозможно? Я ведь говорю: не я над своей жизнью размышляю, так что не я расставляю по местам причины и следствия. Быть может, они устанавливаются сами. Часто в самый неподходящий момент, когда, например, я иду по лесу и ищу землянику или выношу собакам миски с едой. Или сижу и смотрю на воду. Толпа народу на этом берегу, на том, лодки, байдарки, надувные матрасы, голов в воде — как раньше кувшинок и кубышек в заводи... Действительно, я вам уже говорил. Крики, визги, смех. Так что все мое внимание сосредоточено на этой землянике, собаках или на том, не тонет ли кто-нибудь, не зовет ли на помощь. Согласитесь, это самый неподходящий момент, чтобы человек еще о чем-то задумывался. И все же...
Но простите, я вас перебил. Я слушаю, слушаю. Вы так думаете? Нет, мы никогда не возвращаемся на прежнее место. На самом деле этого места больше нет, туда просто невозможно вернуться. Почему? Потому что, я считаю, покинутые места умирают.
Это только кажется, что они скучают по нам. Не стоит в это верить. За границей, когда я шел в лес — чужой лес, чужие деревья, чужие кусты, тропинки, птицы чужие, а мне все казалось, что я по здешнему лесу иду, по здешним тропинкам, мимо здешних деревьев, и здешних птиц слышу. Так что я перестал ходить в лес. Все места вне человека — уже не те. Единственное место человека — в нем самом. Не важно, здесь мы или там или вообще где угодно. Сейчас или когда-то еще. Все, что снаружи, — лишь иллюзия, обстоятельства, случайности, ошибки. Человек — сам для себя место, особенно то, последнее.
Я вас не так понял? Видимо, мы о разных вещах говорим. Об одном и том же? Тогда почему вы только сейчас пришли? Почему не тогда? Были и другие подходящие моменты. Мне бы не пришлось притворяться. Это правда, нам всю жизнь приходится притворяться, чтобы жить. Ни одного момента нет, когда мы не притворяемся. Даже перед самими собой притворяемся. Наконец наступает момент, когда нам больше не хочется притворяться. Мы устаем от самих себя. Не от мира, не от людей — от самих себя. Просто я не думал, что это время уже пришло.
Я вас с кем-то перепутал? Не думаю. Поначалу, возможно, да. Ведь раз вы пришли за фасолью... за фасолью мог прийти и тот, и другой, и еще много кто. Так что можно было предположить, что мы уже где-то встречались. А почему бы вам не быть в пальто и в шляпе? Осень, холодно. Того и гляди, начнутся заморозки. В это время, в несезон, кто еще мог прийти сюда, ко мне, тем более вот так, как ни в чем не бывало, словно в гости. Время от времени лесник навещает. Или кто-нибудь с плотины является с проверкой — тоже заходит, хоть и не всегда. Первого числа почтальон привозит письмо с деньгами от пана Роберта — заглянет и тут же обратно. В последний раз он мне сказал, что больше не будет возить, потому что у него велосипед сломался, придется мне самому на почту ездить. А больше и некому.
Хозяева домиков? Приезжают, да. Но ко мне тоже не все заходят. Впрочем, они редко появляются — знают, что все в порядке. Я не имею в виду тех, кто иногда привозят сюда... Ну, эти, понятное дело, ко мне не заглядывают. Наоборот. Стараются, чтобы их было не видно и не слышно. Эти обычно приезжают поздно вечером. Думают, что я уже сплю, потому что у меня свет не горит. А я все вижу и слышу, просто, как я уже говорил, в эти дела не вмешиваюсь. Но ведь слышно, что машина подъехала. Когда такая тишина, как сейчас, любой шорох по воде далеко разносится. Сова ухает, так в безветренную погоду — словно в лесу из ружья палят. Кабаны на опушку выйдут — слышно. Впрочем, собаки сразу бегут к двери, так что мне приходится выходить и смотреть, кто там. Близко я не подхожу и на глаза не показываюсь — только проверяю, кто и куда. Собак, разумеется, с собой не беру. Как только хозяева заходят в свой домик, исчезаю. Пока они дойдут от машины до крыльца, я успеваю понять, кто приехал. К домикам я запретил подъезжать. Знаете, что бы тут получилось? Сплошные колеи. И потом, вы сами видели, большинство домиков стоит на пригорках. Еще чего доброго, сползет машина в воду... Кто за это отвечать будет? Я — я ведь сторож.