Нина Садур - Чудесные знаки
Поискала глазами Федора, но тот гудел где-то в недрах, похохатывал. Воспользовались тем, что Федор вышел, и решили уличить Ирину. Взяла гитару, положила на колени. Понятия не имела, как играть. Притворилась пьяной, положила ладони на струны, сама стала смеяться, нести чепуху. Все засмеялись с нею. Ленечка жадно тянул шею, готовый полоснуть по скрипке жестоко, когда Ирка отшалит. Это было допустимо — перед тем как поиграть, наболтать смешной чепухи, всех рассмешить до слез. А потом всем вместе рвануть в кромешное. Но Ленечка вдруг что-то почуял, стал вглядываться в Ирину Ивановну, помахивать смычком все наглее, да не вверх, а прямо перед собой, а точнее — по направлению к Ирине Ивановне. Даже делал колющие движения.
«Как я объясню, что я им чужая? Метнусь, прикрываясь Ленечкой, выбегу. Нет, не пробиться».
И тут она подняла глаза. Тут же — метнулся в сторону. Даже толком не разглядела, кто это.
И она решительно отложила гитару и встала во весь рост.
Все заговорили, разошлись, будто ничего не произошло. Зазвенели, кто-то крикнул, запел. Одна хорошенькая, кудрявая женщина с синими веками смеялась и смеялась, скосив глаза к носу, пока не упали очки. Сапфирная брошечка на кофте у нее была в виде ветки сирени. А та полная пьяница влюблена оказалась в Ленечку — каждую новую рюмку рывком протягивала в его сторону, а потом горько опрокидывала в свой красный рот. Ленечка же терся щекой о скрипку свою.
Ирина Ивановна запомнила, что глаза черные. Влажным мраком глянули они, это запомнилось. И что-то еще. Летучая, неуловимая тень на глазах. И еще, еще что-то! Она подавила раздражение, что юнец, да, юнец, и смел на нее, сорокалетнюю женщину, так смотреть. Она успеет ему высказать. Самое важное — его увидеть еще хоть один раз! Если вдох — нужен выдох. Хоть один еще раз! Главное, пока не надо умолять. Пока все хорошо. Пока ничего не случилось. Мало того, еще даже не было начала. Это только слабая тревога. Скользнувший взгляд. Да кто же он такой хоть!
Почему-то представлялся слюнявый рот юнца. Почему слюнявый? Это дети бывают слюнявые. И это у детей не противно. В нем что-то противное. Да нет же. Еще не ясно. Он какой-то жалкий. А какой тогда? Еще ни разу не видела. Ни разу в жизни. Да где же он? Прямо вот он. Но так тоже нельзя! Ирина Ивановна заморгала и съежилась, как мокрая курица. В упор, как расстрел, неподвижно над ней возвышался юноша уж совсем не слюнявый. Это как раз он-то и недоумевал и разглядывал Ирину Ивановну, как старую клюшку… Она боязливо подняла глаза, взгляд сначала по джемперу (синему, что ли?), трогательному воротничку, подбородок юноши, все-таки не мужское еще, в детском туманце лицо и — в глаза. «О, как же давно он меня видел!» И даже немножко погордилась, что мелькнула эта жалость к его одиночеству, пока она веселилась с Федей, подмигивала Ленечке, близоруко озиралась, улыбчивая, а он, пораженный, горестный, боясь сморгнуть слезы, глядел на нее, не дыша… Тот самый, «горячий, забил ключ в груди и запел». Безвозвратно. Легкое чувство утраты. Утраты свободы, покоя. Темноватое знание — кончится плохо все, гадко. Но — вперед! Но — как же не броситься! Никто не устоит. Ни один в мире! Любовь это.
По рисунку внешних отношений нужна была пауза. Юноша вновь отошел (но глазами уже сговорились), уже на цепочке Ирина Ивановна тянулась за ним (кто у нас слюнявый? Хоть бы поборолась, хоть для виду!), поворачивалась, следила, куда идет. Тот направлялся к дальнему углу, где стоял маленький пустой столик. Над столиком двое мужчин в концертных фраках деловито склонились, слишком медленно опуская на него одну скрипку. Так медлили, словно та умерла, изнемогши у них на руках. «Не подходи!» Но юноша сам засомневался, приостановился, не стал подходить к этим седым, стал особняком. Все были седые. Какие все были седые! Ирина Ивановна только сейчас обнаружила это! Словно все поседели в миг один! Словно всех занесло инеем. Седые, утяжеленные люди с опытом за плечами! Ирина Ивановна так разнервничалась, что на миг забыла о темноглазом очаровании. Она озиралась в панике — седые усы, седые виски, у женщин — седые ресницы! Но это ведь просто люди средних лет, и все. Тогда что тут делает такой яркий, совершенно не седой юноша? Он чей-нибудь сын! Абсолютно не сын! Ни с кем никак ничем не связан. Да он и не знает тут никого! Правда! Ирина Ивановна внезапно догадалась — юноша здесь никого не знает! Ну так и что? Она ведь тоже не знает здесь никого! Между прочим — оба не знают здесь никого и оба влюбились друг в друга! Нет, он не выслеживал ее, не по следу ее сюда пришел — голубыми вмятинами в глубоком снегу; он здесь был уже загодя, ничего не зная о ней, с другой стороны вошедший. Ничего подстроено не было. Тревога только от этого зыбкого места, от седых весельчаков, и хватит на них смотреть, про них все равно ничего не понять, а где же он-то опять? Ирина Ивановна завертелась в поисках, и снова он прошел там, где она не ждала, — вся рванулась вправо, а он прошел слева. Так близко, что обдало его теплом, и он даже сказал ей что-то, но слово смазалось, только звук голоса она и услышала, уставясь беспомощно ему в спину. Он обязан был подходить к разным людям, шутить с ними или внимательно слушать. Тоска накатывала. Но жадничать нельзя было. Он лучше знал, что нужно делать. Он нервничал не меньше ее. Но он знал, что нужно жить нормально, вести себя прилично, разговаривать со всеми, скрывать сильный напор чувств и потом украдкой улизнуть вместе с ней в ночную метель. В бреду уговаривать зачем-то поехать в зимний лес, очнуться, передумать, лихорадочно искать, куда пойти, дрожать, смеяться, пить шипучую воду, кашлять, бежать и прятаться, прятаться, прятаться в любую, самую бледную тень. Ирина Ивановна слегка успокоилась и решила подойти к кому-нибудь, пока он не выведет ее отсюда. Она наткнулась на Федора. Страшно смутилась и стала врать, что заснула сейчас на диване, «отключилась буквально на пять минут». Хотя можно было не врать, никто и не ждал, не просил объяснений.
— А где ты был, Федя? — чтоб не терять связи, льстиво спросила, потерлась лбом о плечо Федора.
— Да здесь же! А что с тобой, Ир?
Ирина Ивановна страшно обрадовалась его отклику, потому что немного доверяла ему и хотела, чтоб он помог ей уловить хоть какой-то смысл происходящего. И, безусловно, Федор этот абсолютно, безупречно трезв. И чист. Его манишка сияла похлеще февральской вьюги. Но кто-то позвал Федю, такого хорошего, и он нехотя отходил от Ирины Ивановны, та — ладони лодочкой — через силу отпускала его, мясистую, горячую руку Федину.
«О, ну мы в самых корнях этой сирени треклятой!» И еще: «Значит, запах сирени тлетворен?» И еще перед глазами мелькнуло — там, в страшной высоте, о которой даже помыслить невозможно, в сплетенных ветвях плывет-парит розовым пятнышком новорожденное тельце. «Я бы могла, все еще могла бы… Рвануть, взреветь, расшвырять всех вокруг и взбежать к ним, к милым, тихим, кротким. В ветвях они покачиваются, прекрасно угнездились…»
И совсем она одна стала. Безо всякой защиты. И тогда, уже не имея ни сил, ни желания продолжать бессмысленную борьбу, она обратила свое лицо к юноше.
Где бы ни стоял он, что бы ни делал, все равно было понятно, что он весь поглощен ею, даже когда он затылком стоял к ней. Боже, как ныло сердце! Вот закончил он с кем-то говорить и повел к дверному проему, на миг замерев в проеме, вышел вон. Если б кто-нибудь вздумал понаблюдать за ними, то решил бы — какие свободные друг от друга люди, вон юноша — ходит, где хочет, ничто не сияет в нем, спокойно, безбоязненно ушел этот юноша в темную прихожую, вышел из света людной комнаты, скрылся в полумраке совершенно безлюдной прихожей, разорвал связь со всеми. Но Ирина Ивановна даже томилась безграничностью своей власти.
— О, да ты все грустна, все грустна! — в этот раз Федор налетел на нее, терпение его наконец лопнуло. Он, хрустя весь, навис над нею, умные его светлые глаза смотрели чуть не враждебно. Ирина Ивановна слабенько так улыбнулась ему, кривенько так помигала — раз ты большой такой, то и помоги, белогрудый!
— Ну хорошо! — согласился Федор — Идем!
И повлек ее, прочищая горло, запевая распевку.
«Наверное, по Калининскому рванем, где метель», — решила Ирина Ивановна, так он длинно ее позвал, такой взял размах. А довел всего лишь до окна. И все их движения, жесты, вскрики и тайные, хорошо скрытые мысли, конечно же, превосходили размеры этой квартиренки. Неясно было, как все это, все они вместе умещались здесь.
У окна, как раз над маленьким столиком, они встали, где давеча лежала мертвая скрипка. Теперь было голо. Подошли вплотную, уперлись животами в край столешницы, и Федор вытянул из-за спины руку (он держал ее за спиной, пряча что-то), большую ладонь донес до стола и опустил на столешницу, растопырив пятерню, но из-под ладони все же выглядывал краешек карточки. А все остальные столпились в другом конце комнаты, так что комната стала почти пустая, и опять было непонятно, как все уместились и даже притворились, что пусто здесь. Вот у окна, у стола остались они двое: Федор и она. И чтоб она не вертелась и не задумывалась о постороннем, Федор свободной рукой так сжал ей руку, что мозг залило белым огнем. Но другую руку свою он простер на столе и стал вести ее вверх по столешнице, постепенно открывая карточку. Ирина Ивановна сразу поняла, что черно-белая старая карточка, и тут же дернулась — вырваться не удалось. Ладонь Федора очень медленно скользила по фотографии, и ему самому было интересно, что откроется на фото, было мучительно интересно, хотя не очень допустимо. А Ирина Ивановна боковым зрением уловила какое-то смятение в дверях прихожей и сразу поняла, что прорывался сквозь бестолковую и лукавую толпу весельчаков-музыкантов страшно испуганный юноша, дорогой незнакомец — темные глаза, мокрая слеза и еще не запомнившиеся, но такие близкие черты милого лица. Юноша был растерян, зол до слез, и у него были еще неразвитые плечи — совсем мальчик. Одна нога — в детстве. Скорее уж семнадцати лет, даже не двадцати, как она поначалу решила.