Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 3 2005)
Какой-нибудь дотошный читатель, надумавший заглянуть в выходные данные, с удивлением обнаружит, что книга, которая сдана в набор летом 2002 года, была подписана в печать только весной 2003-го. И это во времена компьютерных технологий и книжного рынка-Молоха, ежедневно требующего новые жертвоприношения. Но куда удивительней то, чего выходные данные не отразили: в свет, вопреки указанию на титуле, книга вышла только летом 2004-го (уточнение, важное для библиофилов и библиографов).
Однако чтбо каких-то два года, если вспомнить о судьбе самого сочинителя. Бойкий мальчик из интеллигентной еврейской семьи (отец — провизор, а позднее — аптекарь, торговавший, кроме прочего, и оптикой, мать — музыкантша), одаренный, легко усваивающий науку, — и в каком-то смысле приподнятый эпохой, в каком-то смысле сбитый эпохой с толку.
Аттестат, дающий право на получение золотой медали (фактически позволяющий купить эту медаль за собственные деньги и потом запереть ее в шкатулку с семейными реликвиями), — чего стоил такой аттестат в 1918 году, когда Лунц окончил гимназию, и откуда взять деньги не на медаль — на прожитье, если аптека, которой владел почтенный Натан Яковлевич Лунц, реквизирована, а бывшему владельцу пришлось вновь сделаться рядовым провизором.
Впрочем, чтбо юному Левушке — а был он, родившийся в 1901 году, по нашим понятиям беспредельно юн — до каких бы то ни было знаков отличия. Ведь и в университет на историко-филологический факультет поступил он не ради академических степеней (позднее его оставляли при кафедре), а ради знаний и по глубокой любви к романской культуре. Из-за той же неисчерпаемой жажды знаний посещает он и Вольфилу, и литературную студию при издательстве “Всемирная литература”, где знакомится с будущими “серапионами”.
Два важнейших события в его короткой жизни почти совпали. 1 февраля 1921 года считается днем образования группы “Серапионовы братья”, одним из основателей которой стал Лунц, в самом начале того же года он уходит из семьи и селится в ДИСКе, где обитают и старые, и новые литераторы, где голод пытаются заглушить бурными спорами, где пишут страницу за страницей, забывая про холод и неуют.
Что же касается Лунца, неистовость пророков и познания книжников жили в теле слабом, болезненном, быт оказался ему явно не по плечу. В. Ф. Ходасевич в очерке, посвященном Дому искусств, рассказывает:
“Пройдя через кухню и спустившись этажа на два по чугунной винтовой лестнице, можно было очутиться еще в одном коридоре, где день и ночь горела почерневшая электрическая лампочка. Правая стена коридора была глухая, а в левой имелось четыре двери. За каждой дверью — узкая комната в одно окно, находящееся на уровне тесного, мрачного колодцеобразного двора. В комнатах стоял вечный мрак. Раскаленные буржуйки не в силах были бороться с полуподвальной сыростью, и в теплом, но спертом воздухе висел пар. Все это напоминало те зимние помещения, которые в зоологических садах устраиваются для обезьян. Коридор так и звался „обезьянником”. Первую комнату занимал Лев Лунц — вероятно, она-то отчасти и сгубила его здоровье. Его соседом был Грин, автор авантюрных повестей, мрачный туберкулезный человек, ведший бесконечную и безнадежную тяжбу с заправилами „Диска”, не водивший знакомства почти ни с кем и, говорят, занимавшийся дрессировкою тараканов. Последнюю комнату занимал поэт Всеволод Рождественский, в ту пору — скромный ученик Гумилева, ныне — усердный переводчик всевозможных джамбулов.
Между Грином и Рождественским помещался Владимир Пяст, небольшой поэт, но умный и образованный человек, один из тех романтических неудачников, которых любил Блок. Пяст и был Блоку верным и благородным другом в течение многих лет. Главным несчастием его жизни были припадки душевной болезни, время от времени заставлявшей помещать его в лечебницу. Где-то на Васильевском острове жила его жена с двумя детьми. Весь свой паек и весь скудный заработок отдавал он семье, сам же вел существование вполне нищенское”.
Безрадостная картина: все, помянутые мемуаристом, по-своему обречены — переводы советской поры то же смертное занятие, хоть убивающее не сразу, оно сулит по меньшей мере поэтическую анемию старательному переводчику. Лунц же предпочитал переводить и иных авторов, и по-иному. Так, перевел он для театра “Габима” драму Альфьери, увы, не поставленную, так, собирался — лишь собирался — вместе с Е. Полонской, “серапионовой сестрой”, перевести “Озорные рассказы” Бальзака.
Планы его не исполнились. Наотрез отказывавшийся выехать с семьей за границу (родители Лунца как уроженцы Литвы могли беспрепятственно оставить Советскую Россию, Лунцу для этого необходимо было принять литовское гражданство), он все же вынужден был отправиться на лечение в Германию, откуда не вернулся. Часто повторяемые утверждения, будто Лунц эмигрировал, неосновательны. Чтобы в том убедиться, достаточно прочесть его письма к родным и друзьям. Он с нетерпением ждал возможности возвратиться на родину и умер, не дождавшись. Было ему двадцать три года от роду.
Здесь, собственно, и берет начало сюжет данной рецензии. И начинается он с парадокса. Будь редакторы в двадцатых годах двадцатого века чуть опрометчивее, Лунца поостерегся бы цитировать в своем докладе А. Жданов, трактующий постановление ЦК о журналах “Звезда” и “Ленинград”. Что там слова о свободе от каких-либо партий: “Мы собрались в дни революционного, в дни мощного политического напряжения. „Кто не с нами, тот против нас! — говорили нам справа и слева, — с кем же вы, Серапионовы братья, — с коммунистами или против коммунистов, за революцию или против революции?”
„С кем же мы, Серапионовы братья? Мы с пустынником Серапионом”…”
Ну а если бы огласку получили не эти слова о неприятии утилитаризма и пропаганды в литературе, а написанное тогда же одержимым Лунцем, но вымаранное благоразумным редактором: “Слишком долго и мучительно истязала русскую литературу общественная и политическая критика. Пора сказать, что „Бесы” лучше романов Чернышевского”. Такого рода высказывания не подходят для официальных цитат, они способны взорвать любой текст. Точно так же человек, подобный Лунцу, может разрушить любое сообщество, даже сообщество единомышленников. Максималист Лунц и нарушал спокойствие “серапионов”, а статья “Почему мы Серапионовы братья”, опубликованная вместе с серапионовскими автобиографиями в № 3 журнала “Литературные записки” за 1922 год, — один из вереницы примеров раздражающей “неблагостности” Лунца.
Со статьей этой, опять-таки, нет полной ясности, но в общих чертах можно понять, что к чему. Публикация иронических, скандальных автобиографий могла стать для “серапионов” отличной рекламой, если бы не лунцевская статья. Воспринята она была как общая декларация (кто уж там вчитывался в строчки, что у “серапионов” нет уставов и председателей), понята — как прямой вызов (публика не удосужилась разобраться, куда он направлен). Иначе и быть не могло — статья пришлась к моменту, “серапионы” представляли все большую угрозу для других объединений и группировок. Талант, агрессивность, свободолюбие давали возможность оказаться на первых ролях. К “серапионам”, которых стали постепенно приручать сильные мира сего (и Л. Троцкий, и А. Воронский), взревновали — и кто бы? — лефовцы. Дескать, мы единственные революционеры в искусстве (и далее выпады, воспринимающиеся как косвенный донос).
Здесь не место излагать перипетии борьбы с “серапионами” и “серапионов” с противниками, борьбы поучительной и жесткой. В рецензируемом сборнике представлены и коллективные письма, написанные “серапионами” в ходе полемики (не столько литературной, сколько политической, так как любое высказывание и действие расценивались в политическом контексте), и частная переписка, где многое, о чем воспрещено было говорить публично, заявлено напрямую.
Читателю вообще представляется редкая возможность взглянуть на историю “Серапионовых братьев” (а короткая жизнь Лунца накрепко связана с историей братства) и извне, и изнутри, и в упор, и сквозь перспективу времени, что, кроме переписки и документов эпохи, позволяют сделать фрагменты из мемуаров К. Федина и В. Каверина, повествующих и об умершем друге, и о себе, какими они были в давних двадцатых и какими больше не будут никогда. Немало дают и впервые собранные вместе некрологи и памятования о Лунце, написанные столь разными людьми, как Н. Берберова, С. Нельдихен, Ю. Тынянов, А. М. Горький.
Что ж, перед читателем огромный свод ценных источников, на основании которых можно судить не только о становлении эстетических и литературных канонов, но и о возникновении того менталитета, каковой следовало бы назвать “менталитет советского писателя первого призыва”. Это, должно быть, не менее важно, ведь проблема не исчерпана в известных работах Е. Добренко — из-за того хотя бы, что тип писателя, появившийся во время призыва ударников в литературу, отличается от типа писателя, возникшего после Великой Отечественной войны, и т. д.