Александр Проханов - Рисунки баталиста
– Нам начальник клуба сказал: через неделю и нас на задание. Ты расскажи, чего там будет. Как нам держаться, чтобы не зацепило с первого раза. А дальше уж сами поймем.
– Дальше уж мы сами, конечно, – подтвердил черноголовый, глядя на Терентьева темно-синими доверчивыми глазами.
Понимая эту робость, предчувствие близких боев, видя, что оба они готовят себя к грозной, выпавшей доле, Терентьев старался им помочь. Он чувствовал себя многомудрым и старым, прожившим целую жизнь.
– Если хотите к мамкам своим вернуться, – поучал он чуть грубовато, находя этот тон уместным и правильным, – выполняйте все, что вам говорят командиры. Жара не жара, пусть полсотни в тени, а каску надень! Бронежилет застегни, понятно? Правильно – душно, чешется тело, зато духовская пуля его не почешет. Автоматная пуля жилет не пробьет, он ее остановит, только синяк оставит. А английская винтовка, «бур» ихний, этот, гад, бьет зло. Поэтому зря не высовываться, сидеть под броней. Это в автобусе туристском: «Посмотрите налево – кишлак! Посмотрите направо – мечеть!» Но вы-то ведь не на прогулке здесь. Сидите в укрытии, окопчик отройте на горке. Меньше увидите, меньше и вас увидят. А «духу» только увидеть – за тысячу метров пулю в лоб пустит. Снайпер! Понятно?
Они согласно кивали головами. Мысленно затягивали ремни на касках, запахивали бронежилеты. И уже качались, цокали друг о друга железом в несущейся плавно машине мимо осыпей, круч и дувалов.
– Задачи, которые вам будут ставить, могут быть разные. Скорее всего такие… – Он рассказывал и как бы листал учебник, передавал им набор боевых приемов и средств, с которыми сам был знаком. И они, разгораясь глазами, учили этот урок, эту азбуку афганской войны так прилежно, как в школе никогда не учили.
Он рассказал о выходе в дозор, в охранение, когда лопата режет бескровную мертвую землю и в сухой капонир въезжает боевая машина, выставляет над срезом плоскую башню, разворачивает пушку к розовеющей одинокой горе, откуда идут самолеты. Делают круг над степью, садятся на бетонное поле, – и смотришь на них с тоской, с ожиданием. Быть может, прилетели с родной стороны и на их фюзеляжах и крыльях в тончайшей пыльце отблеск трав и ручьев. Ночью не спишь, всматриваешься сквозь инфракрасный прибор в зыбкие тени и контуры. Ветер от гор дует на туманные звезды. Дремлют вертолеты, приспустив лепестки винтов. Одиноко и глухо бьет винтовочный выстрел.
Он рассказывал о засадах в пустыне, когда рота, продравшись сквозь жар, оплавленная, изнуренная, зарывается в остывающий красный бархан. Внизу – пустое серое русло, каменные желоба и протоки, по которым ночью, погасив огни, с чуть заметным лучом подфарников пробираются «тойоты» врага. Везут из Ирана вооруженные группы душманов, ящики с новым, в жирной смазке оружием, брезентовые пакеты взрывчатки. И тогда, мурлыкая рацией, машина поведет своей пушкой, следя за движением «тойоты», пошлет в нее красный выстрел. Пробитые, перевернутые на бок машины чадят, взрываются. В зарницах бегут люди, и в их чалмы и винтовки, в их крылатые машущие рукава – длинные долбящие очереди.
Он рассказывал о десанте в предгорьях, где, по данным разведки, должен пройти караван верблюдов, к чьим горбам приторочены стволы минометов, базуки, зенитки, печатные станки. Первоклассная, мобильная техника, доставляемая на верблюжьих горбах. Два вертолета с десантом, миновав перевалы, углядев караван, проводят досмотр. Одна машина продолжает кружить, нацелив вниз зоркие стволы. Другая, не гася обороты, садится вблизи каравана. Из-под звенящих винтов цепочкой выпрыгивает группа досмотра. Пальцы на спусковых крючках. Бегут к каравану. Малиновые верблюжьи глаза. Мыльная пена у губ. Заросшие, с комьями черных бород погонщики на низкорослых лошадках. Миноискателем водишь по полосатым тюкам. Штыками вспарываешь швы. Сваливаешь на землю груды верблюжьей колючки. Скоротечный бой при досмотре. Стрельба навскидку, в упор. Взрывы ручных гранат. Один потерял панаму, уронил автомат в песок. И сверху, нырнув в пике, с воем идет вертолет, настигая конницу. И после идти под винты, нести убитых и ящики с трофейным оружием.
Он рассказывал им подробно, что знал. Делился драгоценной, добытой не за партой наукой. Желал, чтоб она пригодилась. Чтоб эти двое вернулись, один в свое Запорожье, другой в алтайскую степь. Не мог, не хотел рассказывать о той шипящей гранате, сломившей его волю и дух. О своем вчерашнем проступке. Не мог им сказать, что он – струсил.
* * *Он был не в силах заснуть. Лежал среди пустых кроватей, каждая из которых обращала к нему свое знакомое, имеющее голос и имя лицо. Он жил в рассеченном мире. Его грудь – будто провели по ней автогеном – несла в себе эту двойственность.
В одной половине груди был выпускной их вечер, огни дискотеки, дурашливый смешной карнавал, где он был мушкетером, а маленькая миловидная Ягодкина изображала Кармен. Они всем классом, в нарушение правил, забрались в кабинет литературы, где смотрели на них знакомые портреты Пушкина, Добролюбова и Льва Толстого, и распили три бутылки красного вина. Отличница, медалистка Евлампиева, собиравшаяся в университет, в столицу, призвала их всех поклясться, что каждый год станут здесь собираться. Разбредались парами, шли под утренней алой зарей, кидали монетки в розовую воду фонтанов, и Ягодкина сняла с себя синие бусы, разорвала леску и подарила им всем по бусинке, чтобы хранили, приносили на встречи. Вот что было в одной половине груди, в наивной, счастливой и любящей.
В другой, в сотрясенной и всхлипывающей, был сегодняшний черноусый, лежащий на носилках, с засохшей кровью в ноздрях, и подбитый танк, охваченный бледным огнем, в котором кричали и бились, и в открывшийся люк поднялся как факел, обрушился на броню лейтенант, гасил свои горящие волосы, и две отсеченные, положенные на школьный порог головы, когда вошли в кишлак.
На женской голове, в черно-голубых волосах краснел завязанный бантик, а у мужской, из-под вислых усов, в распухших лиловатых губах блестел золотой зуб.
Вот что он нес в обеих половинах души, вот из чего состоял. Вот перед чем был поставлен, вот из чего должен был выбрать. И выбрал цветущую часть, выбрал бусы, Пушкина, милых и близких, а другое отверг. Но своим отвержением, торопливым, в затмении сделанным выбором он что-то нарушил. Какой-то закон, таившийся в цветущей половине души, откуда ожидалось спасение, куда собирался бежать. И все что цвело, вдруг стало от него удаляться. Стало свертываться и спекаться в дымный горячий свиток.
«За что? – думал он в непосильных страданиях. – За что мне такое? Ну судите меня, судите!»
Он хотел немедленно встать, разбудить новобранцев и во всем им признаться. Чтоб они осудили его, наказали презрением. Чтоб пришли на судилище мать и отец, и младший брат Витя, и Ягодкина в наряде Кармен, и учительница Анна Матвеевна, и тот ветеран без руки, что явился к ним в класс, задыхаясь, сел и молча смотрел слезящимися глазами. Пусть все сойдутся и судят. Он виноват, виноват!
Ему снился сон, будто он тащит сани по снегам, по сугробам, а в санях стонет раненый Сергей. Ночное небо разрывают косые красные полосы, на вспышках, на зареве – темные купола Ростова Великого. Он оборачивается на стоны друга, успокаивает его: «Потерпи еще немного, потерпи!..» И такая боль во всем теле, такая тяжесть в груди, будто он волочит эти сани по камням и железу…
Проснулся. Кто-то дергал его, тормошил. Утренние окна. Испуганное, белесое лицо новобранца.
– Ты что кричал? Что приснилось?
Терентьев благодарно кивал, держал в ладонях руку товарища. И уже тонко пела снаружи труба. Вонзала свою утреннюю голосистую медь в синее предрассветное небо, возвещая новый день в афганских предгорьях.
* * *К полудню вернулись роты. Стало тесно от чадящих машин, от шумных чумазых людей. Ставили технику в парк, кидались в арык, наполняли его потными, белыми, трущимися друг о друга телами. Плюхались, поднимали на спины желтую воду, пускали буруны, выплескивали потоки на сухую землю. Смывали с себя гарь и окалину, сукровь пыльного города.
Средь дыма и копоти, чавканья гусениц Терентьев отыскал своих, железный борт с цифрой 24, чуть видный под слоем пыли. Страшась, надеясь, вытягиваясь на носках, тянулся к люку. И оттуда возникали плотные, чуть сутулые плечи друга, его округлое родное лицо. Терентьев тонким, задыхающимся голосом крикнул:
– Сережа!
И тот, разлепляя склеенные губы, обрадовался:
– Володя…
– Как наши? Как машина? Как ты?
– Все живы! Только водитель ударился лицом в броню. Резко затормозил. Показалось, что наехал на мину.
Кругом мелькали знакомые усталые лица. Раздавались знакомые – то бранящиеся, то смеющиеся – голоса. Водитель-чеченец с залепленной пластырем бровью, с наплывшим на глаз синяком, крикнул ему с брони:
– Эй, Теря, в следующий раз впереди меня пойдешь! Тебе фингал зарабатывать!