Анатолий Курчаткин - Повести и рассказы
Он замолчал, и Семен, скрипя морозной снежной холстиной с ним рядом, тоже снова молчал — все, что тут говорить было!
Вдруг он вспомнил о деньгах. Он полез под пальто, в карман пиджака, за подклад, куда прятал утаенные от жены деньги, и вытащил десятку — всю свою заначку.
— Максим Петрович! — позвал он врача по имени.
— Что? — не понял врач.
— Ну! — протянул ему десятку Семен. — За работу.
Врач, пригляделся и увидел.
И Семену пришлось остановиться — потому что теперь остановился врач.
— А идите вы с вашими деньгами, — сказал врач. Негромко и как-то даже устало. — Не нищие они. Не нищие… — повторил он, отводя глаза от Семена, и покачал головой. — Все, можете идти домой, я вам все сообщил. Больше нечего.
Семен стоял, смотрел ему вслед и чувствовал, как то внезапно окатившее его тепло отлетает от него облачко за облачком, оставляет его, и он снова заколевает, лубенеет снова, — должно быть, и в самом деле надо идти.
Но он все стоял, смотрел, хотя врач давно уже истаял в морозных-сумерках улицы, — не было у него сил шелохнуться.
Еще вот какие были у жены стихи, вспомнилось ему:
Стоят деревья такие голубые,Вокруг такое счастье разлито,А мы с любимым такие молодые,Нам это счастье навеки суждено…
1981 г.
В ПОИСКАХ ПОЧТОВОГО ЯЩИКА
Мне было страшно.
Что-то происходило со мной, что — я не мог понять, но невмоготу стало удерживать сердце в груди, оно сделалось горячим и жгло мне все внутри, я едва не кричал от боли.
Словно кто-то подтолкнул меня — я сел к столу, взял бумагу и стал писать. И сердце мало-помалу успокоилось, и, когда письмо было написано и запечатано в конверт, сквозь прозрачно-тонкую бумагу конверта я ощутил форму сердца. Оно было теплым, скорее всего — горячим, и долго держать конверт в руках было невозможно. Я положил его на стол.
Сзади на меня смотрели. Я не мог видеть спиной, я только чувствовал — что смотрят, и ощущал, что это за глаза: большие, круглые, выкаченные влажным черным шаром из орбит, с красноватыми воспаленными веками, казалось, они вспухали, росли, клетки делясь, черными огоньками шевелились в них, и вплотную уже приблизились ко мне — к согнутой моей спине, вздернутым углам плеч… а я не мог оглянуться, я одеревенел, только ощущал их спиной и сам ничего не видел: белое что-то колыхалось перед лицом — до меня долго не доходило, что это дрожит лист бумаги в моей руке…
На меня смотрела пустота.
Лист выпал у меня из руки, прошипел по столу, тронул карандаш, тот качнулся и покатился, задержался на мгновение на крае и звонко тенькнул об пол. Я хотел закричать, но губы мои не шевельнулись. Я выпрямился и обернулся.
Свет настольной лампы раздвинул темноту, она собралась в углах и плотно стояла под потолком. Она плавала под ним, словно дым, и оттого вся комната казалась погруженной в него, и стены сделались неосязаемыми, будто растворились, отступили за свои границы, только угадывались. Комната была огромна, неизмерима и, наверное, гулка, и мне стало страшно в ней.
Всю свою жизнь я положил на то, чтобы добиться этой комнаты. С отдельным входом, собственной кухней, изолированной от внешнего мира этими толстыми крепкими стенами, толстой крепкой дверью с хитрым глубоким замком. Я устал от коммунальной жизни. Ничего мне не надо было, кроме спокойствия, тишины и одиночества. Полного покоя и устраненности от всех. Когда я еще только мечтал об этой комнате, я любил представлять себя хозяином ее и то, как буду приходить в нее и она будет встречать меня вздувающимися шторами над окном, которое некому закрыть, громким тиканьем будильника на столике у кровати, молчанием рассыхающихся половиц, которые начнут скрипеть, когда ступишь на них. Я думал о том, как буду приходить в нее — и никто мне не сможет мешать: никто не включит свет, когда я захочу спать, никто не заговорит громко, не обращая внимания на то, устраивает это меня или нет, никто не заведет не вовремя проигрыватель и не приведет своих знакомых.
Никто не станет тревожить меня в ней (я никому не дам адреса), а если даже кто-нибудь и постучит, то можно прикинуться, что тебя нет дома и комната пуста.
Почему-то я не помню, как въехал в нее, а иногда мне кажется — это я сам возвел ее стены, сам оштукатурил, сам навесил дверь и врезал замок.
…Глаза опять начали следить за мной. Красноватые их веки подергивались, зрачки вспухли, фосфоресцируя, холод, исходивший от них, обдал меня ознобом. Сердце мое подступило к горлу, и я понял, что не могу больше находиться здесь, в этой комнате, что еще одна-две такие ночи, и мне останется одно: вешаться.
Я взял со стола конверт, пальцы мои ощутили вложенное в него письмо — плоскую форму сердца.
Дверь комнаты подалась с трудом — наружный воздух оказался тугим и плотным, мне пришлось входить в него, раздвигая его руками. Точно я входил в резину.
Улица оказалась пустынна, и стук моих туфель об асфальт был звонок и одинок. Белыми шарами в желтых круглых облаках света плавали фонари. Конверт лежал во внутреннем кармане пальто, и я все засовывал руку под шарф, проверяя — не потерялся ли он, и всякий раз нащупывал сквозь тонкую шелестящую бумагу плоскую форму сердца.
Так я прошел квартал, пересек площадь под монотонное мигание желтого огня светофора и вновь ступил на тротуар. Здесь, на углу дома, по моим подсчетам, висел почтовый ящик. Но я миновал весь дом — почтового ящика не было, вернулся обратно и прошел дом во второй раз — ящика не было.
Я подумал, что перепутал, что ящик укреплен на следующем доме. Наверное, я все перепутал и забыл.
Я прошел еще три дома — ящика все не было. Теперь я уже точно помнил, что дальше его быть не может и что все-таки он висел на первом от площади доме. Я повернулся и пошел обратно. Сейчас я стал внимателен, я заглядывал под арки проходов — может быть, он здесь? Так я прошел весь дом до угла, и желтый мигающий глаз светофора выплыл на меня, — ящика не было.
Я достал из кармана конверт и посмотрел его на свет. Письмо обозначилось темным пятном.
Мне хотелось кричать.
Я сел на поребрик тротуара и положил лицо в ладони. Конверт, зажатый меж пальцев, касался щеки, и сначала было тепло, но постепенно делалось все горячее и горячее и наконец ожгло. Я отнял руки от лица — щека болела, я чувствовал, как глянцевеет и натягивается на ней кожа.
Я медленно встал и побрел по другой улице. Ночь укутывалась в туман, и дальние огни фонарей уже не просматривались, они были размыты и сливались в одно желтое облако света. Воздух стал звонче и тверже — начало подмораживать. Я поднял воротник пальто, засунул руки в карманы и шел, скособочившись, загребая правым плечом — смотрел на стены домов. Я шел сейчас уже наугад — этой улицы я не знал, — но должны же где-то быть почтовые ящики, должен же попасться хоть один!
Улицы были по-прежнему пустынны, никто не шел мне навстречу и не обгонял, и не проехал ни один автомобиль, и окна домов, мимо которых я шел, были сплошь черными. Улица кончилась — разбилась о вставший поперек ее дом. Я свернул и пошел по другой..
Я прошел и эту — она кончилась скоро; свернул еще в одну, потом еще в одну — началось кружение по улицам, но почтовых ящиков нигде не было видно. Я ходил уже давно, я забыл, когда я вышел из дому. Ноги устали, и до меня стало доноситься чье-то шарканье, словно кто-то шел рядом. Я несколько раз оглядывался — никого не было вокруг, тогда я понял: сам это я и шаркаю.
Почтовых ящиков не было.
Их не было во всем городе — я понял бессмысленность своей затеи, почтовые ящики исчезли, их не осталось ни одного.
Вдруг я почувствовал, как из темноты на меня смотрят глаза, почувствовал красноту их воспаленных век и иголочный укол блика на зрачке. Они начали набухать, приближаться ко мне, и ресницы стали похожи на щупальца, на концах у них мягкими мешочками висели присоски. Мгновенно все заледенело во мне, я растворился в этих глазах, растворился в холоде ночи, растворился — стал им.
Я закричал.
И тотчас, словно разбилось стекло, и открылся за ним вход, вспыхнули окна дома, напротив которого я стоял, и высоко над землей, над головой вспыхнули красные буквы: «Главпочтамт», взревела рядом со мной машина и пронеслась, поддев меня крылом. Я упал, завизжали тормоза другой машины, рубчатое колесо замерло над моей головой, и водитель, высунувшись из окна, закричал: «Куда прешь? Ослеп? В тюрьму из-за тебя садиться?» Хлопали двери почтамта, и каблуки постукивали о цемент ступеней.
Я поднялся. Машина тронулась.
На почтамте было людно, огромный зал словно кипел от движения сотен людей. Столы, измазанные клеем и чернилами, тяжелые, обитые кожей табуреты, длинные ряды застекленных окон с бронзовыми цифрами на них… Я огляделся.