Уильям Тревор - Пасынки судьбы
Бедный Стрейф все пытался отвлечь Синтию, все умолял простить его.
— Миссис Стрейф, — начал было мистер Мэлсид, но Синтия оборвала его и, к моему ужасу, вдруг резко повернулась ко мне.
— Эта женщина — любовница моего мужа, — сказала она, — хотя считается, что я об этом ничего не знаю, Китти.
— Боже мой! — воскликнул Стрейф.
— У моего мужа извращенные наклонности. Его друг, с которым он учился в школе, так и не излечился, не стал нормальным мужчиной. Я, жалкое создание, закрываю глаза на неверность мужа и безнравственность его любовницы. Мне все время рассказывают о Трайве Мейджере и А. Д. Каули-Стаббсе, а я улыбаюсь, как кукла. Я устала так жить, Китти.
Все подавленно молчали. Стрейф сказал:
— Все это неправда. Ради бога, Синтия, — и вдруг снова сорвался на крик: — Иди к себе и успокойся.
Синтия покачала головой и продолжала говорить, обращаясь к официантке.
— Да, мне хотелось бы покоя, — сказала она. — Но это невозможно, Китти, силы зла захватили рай земной в Гленкорн-Лодже, как они уже не раз захватывали ваш остров. И те, кто не раз призывал их на вашу землю, делают вид, будто ничего не происходит. Кому какое дело, что дети становятся убийцами?
Снова Стрейф закричал:
— Тощая уродина! Чертова сука!
Он вскочил и бросился стаскивать Синтию со стула. Его загорелое лицо побагровело, глаза сверкали от бешенства, я никогда не видела его таким. «Тощая!» — вопил он, не обращая внимания на то, что кругом люди. Потом закрыл глаза от отчаяния и стыда, мне хотелось подойти к нему, взять его за руку, но я не осмелилась. Я видела, что Мэлсиды не осуждали его, конченые люди, читала я в их глазах. Мне тоже захотелось накричать на Синтию, выколотить из нее дурь, но я не разрешила себе так распускаться. Я почувствовала, как к глазам подступают слезы, и увидела, что у Декко дрожат руки. Он очень ранимый, хотя и носит шутовскую маску, и слова Синтии, что он так и не излечился после школы, глубоко обидели его.
И мне тоже не слишком приято было услышать, что я безнравственная.
— Всем все равно, — продолжала Синтия так же бессвязно, словно не ее обозвали уродиной и сукой. — Всем наплевать, мы поедем домой и будем молчать по дороге. Но может быть, мы хотя бы начнем прозревать? Задумаемся ли мы о том, что ждет нас в конце, о пугающем нас аде?
Стрейф стоял раздавленный и прятал лицо. Миссис Мэлсид тихо вздохнула, левую руку прижала к щеке, словно хотела унять боль. Ее муж тяжело дышал. Декко, казалось, вот-вот расплачется.
Синтия, спотыкаясь, побрела из гостиной, в наступившей тишине никто не проронил ни слова. Я знала, она говорит правду, мы уедем домой и больше не вернемся в эту страну, которую полюбили. Я знала: ни здесь, ни дома Синтию не увезут в синем фургоне, не очень похожем на машину «скорой помощи». Стрейф останется с женой, потому что он не может иначе, по-своему он человек благородный. Я почувствовала боль там, где у меня должно быть сердце, и снова глаза обожгли слезы. Пусть бы Синтия спустилась на берег, пусть бы она, поскользнувшись, упала в море или даже бросилась со скалы! Со стола убирали последнюю посуду после чая, и страшные видения, рожденные в больном бреду Синтии, обступали нас — графы, спасавшиеся бегством, голод, пришельцы, пустившие корни в чужую землю. И никому не нужные дети, они выросли и стали убийцами.
Бегство
«Просто смешно», — думает Генриетта. И все-таки ей жаль эту девушку, такая она бледная, серая, так хнычет. Мало того, имя какое-то противное — Шэрон.
— Нет, правда, — ласково говорит она, — вы это забудьте, и все. Может, уехать ненадолго? Ну хоть в… в…
Куда ехать такой вот Шэрон Тэмм? В Маргейт? В Бенидорм?
— Если вы не против, я помогу. Скажем так, одолжу немного…
Девица качает головой. Сальные волосы мотаются туда-сюда. Никуда она ехать не хочет, хнычет, скулит. Она хочет быть здесь. Она знает, здесь ее место.
— Я просто думаю, Шэрон, так будет легче. Перемените обстановку недели на две. Я понимаю, это непросто.
Снова качает головой, мотаются волосы. Сняла свои старушечьи очки, тщательно вытерла лоскутной — а может, залатанной — юбкой. Расшлепанные сандалии она скинула раньше и, беседуя, теребит их. Сидит она на полу, такая привычка.
— Мы ведь друг друга понимаем, — говорит Генриетта. — Милая, вы поймите!
— Я от оранжевых ушла. Теперь я совсем другая. Серьезная.
— Да, я знаю, что ушли. Я знаю, Шэрон, теперь у вас все в порядке.
— Вот был ужас…
Оранжевые — какие-то восточные мистики, Генриетта мало про них знает. Кто-то ей говорил, что мистикой прикрывают распутство, но толком не объяснил почему. Видимо, это не кришнаиты, те тоже ходят в чем-то оранжевом, но едят такую ерунду, что тут не пораспутничаешь. Оранжевые жили на лугу, жители очень сердились, только это было давно.
— Я знаю, что вы стараетесь, милая. Знаю, что вы начали новую жизнь.
Беда в том, что, как это ни глупо, новая жизнь началась с Генриеттиного мужа.
— Я хочу быть здесь, — повторяет Шэрон. — С тех пор как это случилось, я знаю, что больше мне жить негде.
— Ну, милая, ведь ничего не случилось.
— Для меня это не так, Генриетта.
Шэрон не улыбается вообще. Генриетта не вспомнит, чтоб улыбка осветила серое лицо, да и румяна, и помада его никогда не оживляли. Сама она любит одеться, тщательно поддерживает свою красоту и этого понять не может. Неприглядная Шэрон Тэмм — не потаскушка, навряд ли она гонится за деньгами. Должно быть, таких девиц вообще нету, они только в книгах.
— Я думала, лучше вам сказать, — говорит Шэрон. — Я думала, так честнее.
— Очень хорошо, что сказали.
— Он никогда бы не решился.
Шэрон встает, надевает сандалии на грязные ноги. В волосах у нее белый пластиковый бантик, вроде заколки, Генриетта его не заметила, потому что волосы закрывали, а теперь Шэрон приводит все в порядок, трясет головой, вынимает заколку, перекалывает.
— Он никого не может обидеть, — говорит она Генриетте о том, с кем Генриетта прожила бок о бок уже двадцать с лишним лет.
Потом она уходит, а Генриетта, все время сидевшая в кресле, так и сидит. Ее чрезвычайно удивили две последние фразы. Как она посмела сказать, что он никогда бы не решился! Как она посмела намекнуть, что знает, чего он не может! Секунду-другую Генриетте хочется за ней побежать, нагнать ее в передней, ударить всей ладонью по лицу. Но странный разговор так поразил ее, так оскорбил, что двинуться она не в силах. Шэрон напросилась сама, тихо прохныкала по телефону, что должна поговорить «об очень важном». Генриетта собиралась выйти, но сразу согласилась, полагая, что Шэрон надо как-то помочь.
Хлопает входная дверь. Генриетта не движется. В прошлом месяце ей исполнилось сорок три. Юбка, синий свитер, коралловое ожерелье, кольца на обеих руках, волосы вымыты чем-то таким, что они все еще каштановые. Глядит она вниз, на ковер, туда, где сидела гостья. Когда-то Шэрон Тэмм приходила часто, много рассказывала о родных, Генриетта ее пожалела. Вдруг перестала приходить, связалась с оранжевыми.
Генриеттина собачка Ха-Ки просится из сада, трогает носиком стеклянную дверь. Это Рой ее научил, Генриеттин муж, она умная, все схватывает. Генриетта идет через комнату к двери и против обыкновения не отвечает, когда собачка благодарит, суетится, прыгает у ног. Страшно то, что Шэрон вроде бы верит в свою дикую выдумку. Не иначе как скажет Рою, а Рой — это Рой, он совсем растеряется.
Поженились они, когда он только начинал путь наверх, а она, на семь лет его моложе, служила у них в отделе секретаршей. Ей было не по себе, она не входила в ученый мир, не училась в университете. «Я просто машинистка! — кричала и плакала она, когда они бурно ссорились в те давние дни. — Куда уж машинистке тебя понять!» Но Рой и тогда был мил и мягок, он целовал ее сердито сжатые губы, просил не дурить. Ведь она умней, красивей, привлекательней всех его женщин-коллег — так он ей говорил, так и думал. Насчет «умней» она сомневалась, а вот «красивей» и «привлекательней» — верила, и этого не стыдится. Начать хотя бы с того, что все они ужасно одеваются, эти ученые дамы. Наверное, от самомнения.
Она убирает чашки — конечно, она предложила гостье чаю — и уносит в кухню. Берет индюшачье филе, чтобы сунуть в духовку; руки у нее дрожат ненамного меньше, чем там, в гостиной, после тех фраз. Делать с индейкой почти что нечего, но ей нравится шпиговать ее травами по своему рецепту, оборачивать белым мясом корень сельдерея. Она крошит пастернак, режет картошку. Никакого праздника нет, но она очень старается, потому что Рой страшно рассердится, когда она скажет, что была Шэрон.
Делает она и ананасовый пудинг, его любимый. Он сам говорит, что вкусы у него мальчишеские, и, на ее взгляд, слишком любит молочное. Приходится смотреть, чтобы он не переел сливок и не солил слишком много. Детей у них нет, они друг за другом смотрят. Он вот не разрешает ей долго пылесосить, чтобы спина не уставала.