Сол Беллоу - Дар Гумбольдта
— Кем бы я ни был, Кантабиле, ни мой друг, ни я с тобой не поедем.
И я поторопился к «тандерберду», пытаясь остановить Такстера, который уже устраивался на сиденье. Опустившись на мягкую обивку, он втаскивал зацепившийся за порожек плащ. Вид у него был очень довольный. Я просунул голову внутрь и сказал:
— Выходи. Мы пойдем пешком.
Но Кантабиле втолкнул меня в машину рядом с Такстером. Навалился сзади и втиснул внутрь. А потом отодвинул переднее сиденье до упора назад, чтобы я не мог выбраться. Он громко хлопнул дверцей и сказал:
— Жми, Полли.
Полли так и сделала.
— Ты понимаешь, какого черта ты творишь, а? — поинтересовался я. — Впихнул меня в машину, держишь насильно.
— У нас на хвосте копы. Мне некогда спорить, — ответил Кантабиле.
— Да это же форменное похищение! — возмутился я. Едва я произнес слово «похищение», сердце мое бешено заколотилось от детского ощущения ужасной несправедливости. А Такстер оскалился во весь рот, довольно щурясь искрящимися глазками.
— Хе-хе, не принимай все так близко к сердцу, Чарли. Это же так забавно. Расслабься.
Такстера просто распирало от восторга. Ну еще бы, он угодил в истинно чикагское приключение. Ради него город полностью подтверждал свою репутацию. Сообразив это, я немного поостыл. Видно, я действительно люблю развлекать своих друзей. Разве не пошел я покупать осетрину, булочки и мармелад, когда пристав сообщил мне о приезде Такстера? Я все еще держал в руках бумажный пакет с продуктами из магазина быстрого обслуживания.
Движение было плотным, но Полли вела машину с исключительным мастерством. Она бросила белый «тандерберд» в левый ряд, не касаясь педали тормоза, без малейшего толчка, бесстрашно и уверенно, — потрясающий водитель!
Неугомонный Кантабиле повернулся лицом и сказал:
— Посмотри, что у меня есть. Сигнальный экземпляр завтрашней утренней газеты. Купил ее у одного парня в типографии. Обошелся мне в кругленькую сумму. Знаешь, что? В колонке Майка Шнейдермана написано про нас с тобой. Слушай. — И он прочел: «Чарли Ситрин, шевроле Французского легиона и чикагский писака, автор киношки „Фон Тренк“, сполна рассчитался за карточный долг с известным в криминальных кругах завсегдатаем Плейбой-клуба. Пора тебе подучиться на университетских курсах по покеру, Чарльз». Ну, что скажешь, Чарли? Жаль, Майк не знал всего: про твою машину, про небоскреб и все остальное. Так что ты думаешь?
— Что я думаю? Да мне плевать, пусть несет что хочет. Я хочу выйти на Уобаш-авеню.
В Чикаго вполне терпимо, если не читать газет. Мы повернули на запад, на Мэдисон-стрит, и миновали черные строения надземки.
— Не останавливайся, Полли, — сказал Кантабиле.
Мы поехали дальше, к Стейт-стрит, украшенной по случаю Рождества игрушечными Санта-Клаусами и северными оленями. Единственным элементом стабильности в этот момент оказалось замечательное вождение Полли.
— А что там с «мерседесом»? — заинтересовался Такстер. — Что с ним случилось? И что это за небоскреб, мистер Кантабиле? А известная в криминальных кругах личность из Плейбой-клуба — это вы?
— Кто в курсе, тот знает, — бросил Кантабиле. — Чарли, сколько они заломили за рихтовку кузова? Или ты вернул машину дилеру? Надеюсь, ты не связываешься с этими специализированными обираловками. По четыреста баксов за день на рыло каждой жирной обезьяне. Во жулье! А я знаю чудную недорогую мастерскую.
— Спасибо, — буркнул я.
— Не иронизируй. По крайней мере, я помогу тебе вернуть часть суммы, в которую это тебе влетит.
Я промолчал. В голове стучала одна мысль: мне страстно хотелось очутиться где-нибудь в другом месте. Лишь бы не здесь. Здесь было совершенно невыносимо. Хотя момент не слишком годился, чтобы вспоминать Джона Стюарта Милля, я все равно вспомнил одно из его высказываний. Звучит оно примерно так: задача благородных душ в случаях, когда работа, которую большинству из нас приходится выполнять, оказывается рутинной и ничтожной, — шуруй, шуруй, вкалывай. Ведь единственная ценность ничтожной работы — это настроение, с которым она делается. А я ничего ценного вокруг себя не видел. Как говорил великий Милль, если бы задачи durum genus hominum выполнялись при помощи сверхъестественной силы и надобность в разуме и добродетели отпала, о! тогда человеку практически нечего было бы ценить в себе подобном. Именно эту проблему ставит перед собой Америка. «Тандерберд» мог бы сойти за сверхъестественную силу. А что еще ценить человеку? Нас везла Полли. Под копной рыжих волос скрывался разум, который определенно ответил бы на этот вопрос, если бы кто-то поинтересовался ее мнением. Но никто не интересовался, а для того, чтобы вести машину, много ума не требовалось.
Мы миновали уходящую ввысь громаду Первого национального банка, будто сложенную из слоев золотистых светильников.
— Какое прекрасное здание. Что это? — поинтересовался Такстер.
Никто не ответил. Машина продолжала нестись по Мэдисон-стрит. На такой скорости, двигаясь прямо на запад, мы бы достигли Вальдхеймского кладбища на окраине примерно за пятнадцать минут. Там, под надгробиями, окруженными припорошенной снегом травой, лежат мои родители; надписи еще можно будет различить в зимних сумерках, и т.п. Но конечно, мы направлялись не на кладбище. «Тандерберд» повернул на Ла-Салль-стрит и застрял в потоке такси и почтовых грузовиков и «ягуаров» и «линкольнов» и «роллс-ройсов», принадлежащих биржевым маклерам и юрисконсультам — приземленным ворам и возвышенным политиканам и духовной элите американского бизнеса, орлом парящей в горних небесах, откуда не видны ежедневные, ежечасные и ежеминутные тяготы рода человеческого.
— Так мы не застанем Стронсона. Этот жирный сукин сын линяет на своем «остин-мартине» сразу, как закроет контору, — сказал Кантабиле.
Но Полли сидела за рулем молча. Движение замерло. Такстеру наконец посчастливилось привлечь внимание Кантабиле. Я вздохнул и, предоставленный сам себе, отключился. Точно так же, как и вчера, когда меня под дулом пистолета затолкали в вонючий туалет «Русской бани». Вот о чем я думал: безусловно, у остальной троицы, сидящей в теплом мраке лакированного, рычащего мотором автомобиля, тоже вертелись в голове какие-то мысли, столь же необычные, как и мои. Но очевидно, они в отличие от меня практически не осознавали этого факта. Так что же такое осознавал я? Я осознавал, что привык думать, будто знаю, где нахожусь (принимая Вселенную за систему координат). Но я ошибался. Тем не менее я мог по крайней мере сказать, что моего духовного развития хватило, чтобы не быть сокрушенным невежеством. Однако теперь мне стало очевидно, что я не находился ни в Чикаго, ни достаточно далеко от него, что каждодневные чикагские материальные интересы и явления не были для меня ни достаточно актуальными и яркими сами по себе, ни достаточно понятными, как символы. Так что для меня не существовало ни яркой действительности, ни символической четкости, и в данный момент бытия я находился абсолютно нигде. Вот почему я ходил к профессору Шельдту, отцу Дорис, вести долгие загадочные беседы на эзотерические темы. Он давал мне читать книги об эфирных и астральных телах, о Рациональной Душе и о Душе Сознающей, о незримых Существах, чей свет и мудрость и любовь сотворили этот мир и правили им. Эти разговоры с доктором Шельдтом волновали меня куда больше, чем отношения с его дочерью. На самом деле Дорис всего лишь милое дитя. Привлекательная и жизнерадостная блондинка, миниатюрная, с резким профилем, в общем, замечательная юная малышка. Правда, она настаивала, чтобы к столу подавались какие-нибудь необычные блюда, скажем, говядина а ля Веллингтон, причем корочка теста вечно оказывалась непропеченной, да и мясо тоже, но все это мелочи. Я связался с нею только потому, что Рената и ее мать отвергли меня, а на мое место взяли Флонзалея. Дорис и в подметки не годилась Ренате. А Рената? Ну, Рената могла машину завести без ключа. Поцелуй в капот — и машина рванула бы с места. Для нее это раз плюнуть. Более того, мисс Шельдт снедали социальные амбиции. В Чикаго нелегко найти мужа с высокими интеллектуальными запросами, и Дорис, вне всякого сомнения, мечтала сделаться мадам шевалье Ситрин. Ее отец работал физиком в старом Институте Армура[294], большим начальником в компании ИБМ, консультантом в НАСА, где усовершенствовал металлы, используемые в космических кораблях. Но помимо всего прочего, он был еще и антропософом. Он не желал называть это мистицизмом. Настаивал, что Штейнер — Исследователь Незримого. Но Дорис с отвращением говорила, что ее отец — псих. Она много рассказывала о нем. Говорила, что он побывал розенкрейцером и гностиком, вслух читал умершим. В те моменты, когда девушкам приходится проделывать всякие эротические штучки независимо от того, есть ли у них талант к этому или нет — таково уж наше время, — Дорис вела себя довольно смело. Только все напрасно, ибо я был не с ней и в самый неподходящий момент вскрикивал: «Рената! О, Рената!». А потом лежал, ужасаясь и проклиная себя на чем свет стоит. Но Дорис воспринимала мои выкрики достаточно спокойно. Она все прекрасно понимала. Именно в этом ее главное достоинство. А когда мы заводили беседы с профессором, она и тут вела себя достойно, понимая, что я не собираюсь бросить разговоры, чтобы прыгнуть в постель с дочерью своего гуру.