Роберт Музиль - Человек без свойств (Книга 2)
— Это ведь вопрос, может ли он вообще вести себя по-другому!
Кларисса остановилась, как пригвожденная молнией.
— Он должен! — воскликнула она. — Ты же сам учил нас, что так надо!
— Это верно, — помедлив, признал мастер и тщетно попытался побудить ее собственным примером двинуться дальше. — Но чего, собственно, ты хочешь?
— Понимаешь, я ничего не хотела, пока ты не приехал, — сказала Кларисса тихо. — Но она же так ужасна, эта жизнь, которая из океана наслаждений вычерпывает лишь капельку сексуального удовольствия! И теперь я чего-то хочу.
— Об этом ведь я тебя и спрашиваю, — подбодрил ее Мейнгаст.
— Надо жить для какой-то цели. Надо быть «годным» для чего-то. Иначе все остается страшно запутанным, — ответила Кларисса.
— Связано ли с Моосбругером то, чего ты хочешь? — допытывался Мейнгаст.
— Это нельзя объяснить. Надо посмотреть, что из этого выйдет! — сказала Кларисса. Потом задумчиво прибавила: — Я его уведу, я вызову скандал! — Она приняло при этом таинственный вид. — Я наблюдала за тобой, — сказала она вдруг. — У тебя бывают таинственные люди! Ты приглашаешь их, когда думаешь, что нас нет дома. Это мальчики и молодые люди! Ты не говоришь, что им нужно.
Мейнгаст глядел на нее в полной растерянности.
— Ты что-то готовишь, — продолжала Кларисса, — что-то затеваешь! Но я…— выпалила она шепотом, — я тоже достаточно сильна, чтобы дружить со многими одновременно! Я приобрела мужской характер и мужские обязанности! Общаясь с Вальтером, я научилась чувствовать помужски!.. — Ее рука снова потянулась к предплечью Мейнгаста. По ней было видно, что она этого не замечает. Пальцы ее высунулись из рукава согнутыми, как когти. — Я двулика, — прошептала она,так и знай! Но это нелегко. Ты прав, что при этом нельзя бояться применять силу!
Мейнгаст смотрел на нее все еще смущенно. Он не знал ее в этих состояниях. Связь между ее словами оставалась ему непонятной. Для Клариссы в этот миг не было ничего проще, чем понятие двуликости, но Мейнгаст спрашивал себя, не догадалась ли она о чем-нибудь из его тайной жизни и не намекает ли она на это. Особой догадливости тут уже и не требовалось; в согласии с ярко выраженным мужским началом своей философии он недавно стал замечать перемену в своих чувствах и привлекать к себе молодых людей, которые были для него чем-то большим, чем учениками. Но, может быть, из-за этого он и переехал сю— да, где чувствовал себя скрытым от наблюдения; он до сих пор не думал о такой возможности, а теперь это маленькое, ставшее жутковатым существо способно было, кажется, угадать, что с ним творилось. Ее рука как-то все больше высовывалась из рукава платья, а расстояние между двумя соединяемыми ею телами не менялось, и это голое, худое предплечье вместе с касавшейся Мейнгаста кистью выглядело сейчас так необычно, что в воображении мастера спуталось и смешалось все, что дотоле еще различалось и разграничивалось.
Но Кларисса больше не произносила того, что еще только что хотела сказать, хотя внутренне это было ей ясно. О том свидетельствовали двойственные слова, разбросанные по речи, как ветки, которые надламывают, или листья, которые сыплют на землю, чтобы дать возможность найти тайный путь, И «садистское убийство», и «облачение», и «быстро», и многие, может быть, даже все другие слова указывали на два значения, из которых одно было тайным и личным. Но двойственная речь означает и двойственную жизнь. Обычная речь — это явно жизнь греха, тайная — это жизнь в ипостаси света. Так, например, слово «быстро» в греховной своей ипостаси было обычным, утомительным, повседневным спехом, а в ипостаси радости от него все пружинисто отскакивало и радостно отлетало. Но потом вместо «ипостась радости» можно сказать «ипостась силы» или «ипостась невинности», а греховную ипостась назвать всеми словами, в которых есть что-то от подавленности, вялости и нерешительности обычной жизни. Это были занятные отношения между вещами и «я», в силу которых все, что ты делал, оказывало свое действие там, где никто не ждал бы; и чем меньше была способна Кларисса высказать это, тем живее распускались слова внутри нее и шли быстрее, чем их удавалось собрать. Но в одном она была убеждена теперь уже довольно долгое время: долг, привилегия, задача того, что называют совестью, иллюзией, волей
— найти сильную ипостась, ипостась света. Это та, где нет ничего случайного, где пот места колебаниям, где счастье и необходимость совпадают. Другие люди называли это «жить сутью», говорили о «нечувственном характере», приравнивали инстинкт к невинности, а интеллект — к греху. Кларисса думать так не могла, но она сделала открытие, что можно привести какие-то вещи в движение и к ним сами собой привязываются потом частицы ипостаси света и таким образом ими ассимилируются. По причинам, связанным в первую очередь с богатым эмоциями бездельем Вальтера, но также из-за своего героического честолюбия, у которого никогда не было средств, она дошла до мысли, что каждый человек может каким-то своим насильственным действием поставить впереди себя памятник, который потом уж тянет его к себе. Поэтому же ей было совершенно неясно, что делать с Моосбругером, и она не могла ничего ответить Мейнгасту на его вопрос.
Да и не хотела отвечать. Хотя Вальтер и запретил ей говорить, что мастер снова претерпевает превращение, ум его, несомненно, перешел к тайной подготовке какого-то поступка, о котором она ничего не знала и который был, конечно, так же великолепен, как его ум. Он не смог, следовательно, не понять ее, даже если и притворялся, что не понял. Чем меньше она говорила, тем больше показывала ему свое знание. Ей позволительно было и прикасаться к нему, и он не мог запретить ей это. Он признавал тем самым ее замысел, а она проникала в его замысел и в нем участвовала. Это тоже было каким-то видом двуликости, и таким мощным, что больше она ничего не могла разобрать. Вся сила, какая была у нее и пределов которой она совершенно не знала, прямо-таки неисчерпаемым потоком лилась по ее руке к таинственному ее другу, ослабляя и опустошая ее до мозга костей больше, чем на то способна любовь. Она не могла ничего делать, кроме как глядеть с улыбкой то на свою руку, то ему в лицо. И Мейнгаст тоже только и делал, что глядел то на нее, то на ее РУКУ.
И вдруг произошло что-то, что сперва поразило Клариссу, а потом бросило в угар вакхического восторга. Мейнгаст пытался задержать на лице высокомерную улыбку, которая помогла бы ему не выдать своей неуверенности. Но его неуверенность поминутно возрастала, снова и снова возникая из чего-то как бы непонятного. Ибо перед каждым поступком, ответственность за который берешь на себя с сомнением, бывает период слабости, соответствующий минутам раскаянья после поступка, хотя в естественном ходе событий он почти незаметен. Убеждения и фантазии, защищающие и одобряющие совершенное действие, еще не достигли тут полного развития и колеблются в нахлынувшей страсти так же неуверенно и нестойко, как, может быть, позднее будут дрожать или рухнут в хлынувшей вспять страсти раскаянья. В этом состоянии своих намерений Мейнгаст и был застигнут врасплох. Это было ому вдвойне неприятно
— и ввиду прошлого, и ввиду почета, в каком он был теперь у Вальтера и Клариссы, а всякое сильное волнение меняет к тому же картину действительности на свой манер, находя в этом новые для себя стимулы. Жутковатое положение Мейнгаста сделало для него жутковатой Клариссу, его страх придал ей что-то страшное, а попытки трезво вернуться к реальности — только умножили замешательство своей тщетностью. Поэтому, вместо того чтобы изображать высокомерное спокойствие, улыбка на его лице приобретала с каждым мигом какую-то все большую деревянность, какую-то прямо-таки деревянную висячесть и наконец как бы даже деревянно, словно на ходулях, ушла. В этот миг мастер повел себя совсем так, как ведет себя большая собака, когда перед ней оказывается необычно маленькое животное, на которое она не осмеливается напасть, — гусеница, жаба или змея: он вытянулся как можно выше на своих длинных ногах, поджал губы, изогнул спину и вдруг увидел, что потоки неловкости унесли его от того места, где был их источник, а у него не нашлось ни слова, ни жеста, чтобы прикрыть свое бегство.
Кларисса не отпускала его; при первых нерешительных шагах это бегство могло еще, пожалуй, сойти за естественную горячность, но потом он уже просто тащил ее с собой, с трудом находя самые необходимые слова, чтобы объяснить ей, что спешит к себе в комнату поработать. Лишь в передней ему удалось освободиться от нее полностью, а дотуда он добрался лишь благодаря своей воле к бегству, не обращая внимания на слова Клариссы и судорожно стараясь не привлекать к себе внимание Вальтера и Зигмунда. В общих чертах Вальтер действительно угадывал, что происходило. Он видел, что Кларисса страстно требовала от Мейнгаста чего-то, в чем он отказывал ей и в грудь его двумя сверлами врезалась ревность. Ибо, мучительно страдая от мысли, что Кларисса предлагает свою благосклонность их другу, он чуть ли не еще сильнее был оскорблен тем, что ею, как подумал он, пренебрегают. Если довести эти чувства до логического конца, то он заставил бы Мейнгаста взять Клариссу, а потом, подчиняясь тому же внутреннему порыву, впал бы в отчаяние. Он был взволнован меланхолически и героически. Невыносимо было ему в тот самый миг, когда судьба Клариссы висела на волоске, слышать вопрос Зигмунда, сажать ли сеянцы в рыхлую почву или утрамбовывать землю вокруг них. Он должен был что-то сказать и чувствовал себя как фортепиано в сотую долю секунды между десятипалой молнией могучего туше и взвывом. У него был свет в горле. Слова, которые должны были изобразить все совсем не так, как обычно. Но неожиданным образом единственное, что он умудрился произнести, было чем-то совершенно отличным от этих слов.