Ричард Хьюз - Лисица на чердаке
Ноги Огастина прошагали в столовую. Он выпил немного кофе и не притронулся к еде.
Вальтер и Адель (устыдясь, быть может, что были столь негостеприимны неделю назад) наперебой придумывали всевозможные способы развлечь гостя. Сани, несмотря на то что их разнесло в щепы, были все же починены и предоставлялись в полное его распоряжение.
— Может быть, вы хотите посмотреть наши храмы? — спросила Адель и добавила, что один из прекраснейших шедевров барокко — церковь, построенная братьями Азамами, — находится в пяти милях от Лориенбурга. А если поехать в прямо противоположном направлении, там стоит маленькая часовня с причудливой, исполненной по обету росписью, изображающей все как есть бедствия и недуги, поражавшие здешние деревни…
— Ерунда! — сказал Вальтер. — Он уже насмотрелся на храмы в Мюнхене, не так ли, мой мальчик? — Выяснилось, что у Вальтера совсем иные планы, он хочет отправить Огастина вместе с десятником в самую отдаленную часть леса, чтобы выяснить, хорошо ли сковал мороз бездонную трясину и сможет ли ледяной наст выдержать тяжело нагруженные телеги, которые должны доставить содержимое выгребных ям туда, где в нем ощущалась особенно острая потребность. — Дунай и тот замерзает быстрей, чем это болото! — воскликнул Вальтер. Там, понятное дело, скапливается тепло от гниющих растений. Огастину, без сомнения, будет интересно туда проехаться, и к тому же (спохватившись, тактично добавил Вальтер) он будет очень признателен Огастину за его совет. Франц же со своей стороны горел желанием обучить Огастина лыжному искусству: день выдался чудесный, снег наконец улежался, и наст для лыж в самый раз. А ребятишки, не решаясь в присутствии родителей подать голос, толпились за растворенной дверью и с мольбой делали оттуда знаки Огастину.
И только одна Адель заметила странное душевное состояние гостя. Что такое, спрашивала она себя, могло произойти с этим молодым человеком в Мюнхене? Быть может, он получил дурные вести из дому? Но Адель неколебимо верила в целебную силу осмотра достопримечательностей, который помогает отвлечься от тяжелых мыслей и унять сердечную тревогу, и лишь с еще большим упорством настаивала на своих предложениях.
А Огастину, естественно, хотелось только одного — чтобы его просто оставили в покое, и он, не мешая спорящим развивать свои противоречивые планы, под первым благовидным предлогом покинул общество взрослых, улизнул от ребятишек и в полном одиночестве отправился в далекую прогулку по снежным просторам.
Бессмысленно-голубое, без единого облачка небо висело над головой, и сиявшее на нем солнце не дарило Огастину ни света, ни тепла.
Поначалу его безжизненные ноги не желали ему повиноваться: не успел он выйти из замка, как они приросли к месту, и он некоторое время стоял, прислонясь к сломанному палисаду старого кегельбана прямо напротив большого распятия, стоял, глядя себе под ноги, на три маленьких темных пятнышка в едва заметных углублениях в снегу под нависавшими ветвями лип. На трех крошечных сморщенных летучих мышей, которые замерзли, как видно, вися на дереве, и упали вниз.
…Мици суждено увянуть за монастырской стеной! И как при вспышке молнии, ему на миг явился бледный лик Мици… Мици среди мрака ее вечной ночи, с ужасными отметинами зубов на горле… Не поднимая головы, он отвел взгляд и вздрогнул, увидав на снегу зловещую тень креста, на котором слишком непрочно (так ему казалось) был распят тот, кого он считал кровопийцей. И, словно человек, застигнутый ночью далеко от ночлега, Огастин опрометью бросился прочь.
Он уже пересекал широкое поле по ту сторону дороги, все в той же бессмысленной спешке бредя по колена в снегу, когда ребятишки заприметили его из замка. Как! Он направляется в лес без них? Он про них позабыл? Они бросились за ним вдогонку, но скоро увязли в снегу. А он, к их изумлению, словно бы и не слышал, что они кричат ему, прося подождать. И все же они не сдавались, пока посередине поля не провалились в огромный сугроб.
Здесь даже Труди вынуждена была остановиться, а у близнецов торчали из снега одни только головы.
Он не мог в такое тихое утро не слышать, как они ему кричат! И тем не менее, не подымая глаз, продолжал устремляться вперед и ни разу даже не обернулся на их зов! Перед лицом такого неслыханного предательства близнецы сделали то, чего никогда прежде себе не позволяли, они разревелись, испещрив снег оспинками слез, а Огастин тем временем скрылся из виду.
Последние дни снегопада не было, и менее глубокий снежный покров на опушке леса открыл глазам Огастина целое хитросплетение птичьих и звериных следов. Он безучастно вглядывался в них: вот аккуратно врезанные в снег следы копыт косули — два копытца рядом, и еще два, и два, и два… вот цепочка следов лисьих лап, похожая на след зубчатого колеса; вот стрельчатые следы всевозможных птиц и едва заметные следы, оставленные взмахами их хвостов и крыльев, — следы, напоминающие отпечатки древних папоротников. Можно было подумать, что все эти создания сошлись здесь одновременно, созванные по чьему-то велению на бессмысленный и бесцельный хоровод всех земных тварей.
А сейчас тут было только одно-единственное живое существо — черный дрозд, приготовившийся опуститься на снег. Ослепленный снежной белизной, он не рассчитал высоты и при своем преждевременном приземлении проскользил два фута на хвосте и вытянутых вперед лапках, бороздя перышками хвоста снег. И когда Огастин, отвернувшись от него, углубился в лес, птица крикнула ему вслед:
— Ты сам не понимаешь, как тебе повезло, ты счастливо отделался!
Огастин в изумлении обернулся: нет, ему померещилось, там не было никого, кроме птицы.
В безветренном сумраке леса Огастин прокладывал себе путь среди деревьев, гладких, похожих на колонны стволов с тускло-зеленой листвой, отяжеленной шапками снега, в просветах между которыми проглядывало холодное, голубовато-серое небо. Бесконечными рядами тянулись эти невообразимо высокие, вечнозеленые деревья, без единой веточки или сучочка ниже пятидесяти-шестидесяти футов от земли, — тянулись тесными, совершенно ровными рядами, и ему казалось, что им не будет конца. Подлеска здесь не было, и, когда среди этих голых снизу, равномерно отстоящих друг от друга стволов рождался какой-нибудь звук, они отзывались на него гулким и зловещим эхом. Лай одинокой собаки, долетавший с далекой фермы, множился и разносился по лесу то ли лаем целой своры гончих, поднявших зверя, то ли отголосками какого-то дикого буйства.
Неожиданно Огастин вышел на широкую лесную дорогу и примерно с милю шел по ней. По той самой дороге, которая месяц назад привела их в Ретнинген, только он не сразу это заметил. Потом, должно быть, что-то знакомое бросилось ему в глаза, и сейчас же остро припомнилось все: и звон бубенцов, и розовое от мороза лицо в ореоле пушистого меха… Как счастлив он был тогда, месяц назад, сидя хоть и не вдвоем, но все же так близко от своей Мици, в одних с ней санях!
Вначале одно тупое отчаяние владело Огастином. Но теперь он стал понемногу возвращаться к действительности, и — так же понемногу — начал снова обретать способность мыслить. А может быть, и сейчас не все потеряно? Ведь Мици еще не уехала, и ворота монастыря еще не захлопнулись за ней. Вот когда это произойдет, тут уж они, конечно, не выпустят ее обратно. Но пока она дома, никто не посмеет ее ни к чему принудить. Что, если он преждевременно сложил оружие? Он был слишком уверен, что стоит ему сказать слово, и его любовь будет вознаграждена. Не потому ли первое встретившееся на его пути препятствие так обескуражило его? Если он сейчас же, без промедления вернется в замок и сделает предложение, вся эта безумная затея с постригом в монахини, без сомнения, развеется как дым! Вероятно, все произошло оттого (и при этой мысли сердце у него в груди дало перебой, как перегретый мотор), что Мици разуверилась в нем! Ну разве могла бы иначе такая здоровая, нормальная девушка, как Мици, решиться стать монахиней?
«Болван! — тут же возразил он сам себе. — Ты же совсем ее не знаешь. Тебе абсолютно не на что надеяться».
Если бы Мици, как это часто бывает в жизни, отдала предпочтение кому-то другому… Но в том-то и дело, что никакого другого нет! Есть только эта вечно умирающая и вечно живая фигура на кресте, не игравшая прежде никакой роли в жизни Огастина и приводившая его теперь в содрогание.
Но какие же потемки — средневековые потемки — душа Мици, если она могла допустить хотя бы мысль о монастыре! Это просто не укладывается в сознании! Ну возможно ли нечто подобное в наш век? И как могут ее родители мириться с этим, почему не покажут они Мици психиатру? Их он тоже не понимал, решительно не понимал. Да если на то пошло, понимал ли он здесь хоть кого-нибудь? Не исключая, пожалуй, даже милейшего Рейнхольда. У всех у них, если получше приглядеться, в какой-то мере… мозги набекрень (взять хотя бы Франца!). Вам кажется, что вы понимаете, как работает их мыслительный аппарат, а на самом-то деле вы понять этого просто не в состоянии. Они, эти немцы, существа совершенно иного порядка, нежели мы.