Габриэль Гарсиа Маркес - О любви и прочих бесах
Однажды, в первый год изгнания, его разбудил глухой шум — как будто бы на реке вдруг прорвало плотину. Оказалось, что весь скот, принадлежавший поместью, уходит в абсолютном молчании и при полной луне из своих ночных загонов и с пастбищ. Животные двигались плотным строем куда-то через луга и заросли сахарного тростника, через болота и водные преграды. Впереди шли стада коров и табуны верховых и ломовых лошадей, за ними — свиньи, овцы, домашняя птица, и все это мрачное безмолвное скопище растворялось в ночной мгле. Даже голуби, и те улетели. К рассвету остался только цепной пес у дверей хозяйской спальни. Такая преданность породила к нему любовь маркиза и вообще ко всем псам, сторожащим дома.
Впавший в отчаяние от одиночества в своем опустевшем поместье, Игнасио отступился от своей любви и подчинился отцовской власти. Отцу же было мало принесенной в жертву сыновней любви, и он строго-настрого предписал ему в своем завещании жениться на наследнице какого-нибудь испанского гранда. Так случилось, что Игнасио сыграл пышную свадьбу с доньей Олалией де Мендоса, девицей весьма привлекательной и со многими разнообразными талантами, которую он, так и не лишив девственности, лишил радости иметь ребенка. В дальнейшем он жил, как всегда, жизнью никчемного холостяка.
Донья Олалия де Мендоса вывела его в свет. Они вместе ходили к воскресной мессе в церковь, хотя больше для того, чтобы показаться в обществе. Маркиза обычно была в черном платье с пышными нижними юбками, в умопомрачительных накидках, в высоком чепце с накрахмаленными, как у белых дам Кастилии, кружевами, и со свитой невольниц, разодетых в шелка с золотым шитьем. Она презирала домашние шлепанцы, которые в церкви надевали даже самые расфуфыренные дамы, и предпочитала оставаться в высоких сафьяновых ботинках, расшитых жемчугом. Маркиз в отличие от других знатных господ, которые не снимали вышедших из моды париков и изумрудных брошей, носил одежду из чистого хлопка и скромный берет. Однако он всегда заставлял себя участвовать во всех публичных акциях, ибо никогда не мог побороть страх перед общественным мнением.
Донья Олалия в свое время брала уроки у Скарлатти Доменико из Сеговии и получила диплом с отличием, дающий ей право преподавать музыку и пение в школах и монастырях. Она привезла из Испании клавикорды в разобранном виде, которые сама и собрала, а также различные струнные инструменты, на которых сама играла с непревзойденным мастерством и учила играть других. Она знакомила своих учеников-послушников с музыкальными новинками Италии, Франции и Испании и говорила, что приобщает их к вдохновенному лиризму Святого Духа.
Маркиза музыка не волновала. Он любил повторять на французский манер, что у него руки артиста, а слух — артиллериста. Однако в тот день, когда в дом прибыли музыкальные инструменты, его заинтересовала итальянская лютня своей необычностью: не один, а целых два колка, широчайший звуковой диапазон, великое множество струн и нежнейший тембр. Донья Олалия настояла на том, чтобы он научился играть на лютне не хуже, чем она. Каждый день в апельсиновом саду они часами дергали струны: она — страстно и самозабвенно, он — с упорством каменотеса, пока вконец задерганная лютня не сдалась на милость исполнителей.
Музыка некоторым образом гармонизировала супружеские отношения, и донья Олалия решила добиться своего. В одну из грозовых ночей она, якобы дрожа от страха, явилась в спальню своего недотроги-мужа.
— Я — хозяйка половины этой кровати, — сказала она, — и пришла ею овладеть.
Он и ухом не повел. Она решила во что бы то ни стало — не убеждением, так принуждением — сделать по-своему. Жизнь, однако, не отпустила ей для этого достаточно времени. Девятого ноября они музицировали вдвоем в апельсиновом саду, воздух был чист, а небо безоблачно, когда вдруг их ослепила молния, оглушил страшный грохот, и донья Олалия упала как подкошенная наземь.
Взбудораженный город воспринял трагическое происшествие как выражение гнева Господня в наказание за какой-то неотмоленный грех. Маркиз устроил супруге королевские похороны, на которых впервые появился в черных парчовых одеждах и со всегдашним траурным выражением лица. По возвращении с кладбища он с удивлением увидел, что его апельсиновый сад усеян бумажными голубками. Взял первую попавшуюся под руку бумажку и прочитал: «Этот удар нанесла тебе я».
До девяностолетия ему было еще далеко, но в дар церкви он уже успел передать большие земельные владения и другие имущественные ценности, составлявшие основу унаследованного майората: одно скотоводческое поместье в Момпоксе, другое — в Аяпеле; две тысячи гектаров в Махатесе недалеко от центральной усадьбы с табунами жеребцов и кобыл, земледельческое угодье и лучшую сахароварню на всем Карибском побережье. Однако люди считали, что главное богатство семьи составляют бескрайние невозделанные земли латифундии, границы которой якобы проходят где-то за болотами Ла Гуарилы и низинами Ла Пуресы до дремучих зарослей в устье Урабы. Так или иначе, но на виду у всех оставались лишь господский дом с двором-патио для немногочисленных невольников да небольшая сахароварня в Махатесе. Доминга долгое время вела все домашнее хозяйство, а старый Нептуно достойно исполнял роль кучера, отведенную ему первым маркизом, и продолжал ходить за оставшимися лошадьми.
Оказавшись в полном одиночестве, маркиз Игнасио потерял сон, мучимый прирожденным чувством страха местных аристократов, страхом быть убитым во сне своими собственными рабами. Задремав в мрачном жилище своих предков, он мог вдруг очнуться и вздрогнуть при мысли, что чьи-то горящие глаза устремлены на него из слухового окна. Или это была лишь галлюцинация? Однако он шел на цыпочках к двери, распахивал ее и натыкался на негра, который подглядывал за ним в замочную скважину. Ему чудилось, что они, крадучись по-кошачьи, шныряют по коридорам, голые и натертые кокосовым маслом, чтобы легче выскальзывать из чужих рук. Напуганный до смерти всеми этими страхами, он приказывал не гасить свечи до утра, выгнал рабов, мало-помалу освоивших пустые комнаты, и поселил в доме псов, обученных всем приемам защиты и нападения.
Входная дверь была заперта на ключ. Французская мебель, бархатная обивка которой посерела от плесени, задвинута в дальний угол, гобелены, фарфор и старинные часы проданы, а в обнаженных комнатах развешаны холщовые гамаки, в которых легче переносить жару. Маркиз больше не ходил ни к мессе, ни в другие святые места, не нес на плечах паланкина со скульптурным образом Всевышнего в церковных шествиях, не соблюдал праздников и постов, хотя продолжал регулярно делать пожертвования и приносить дары церкви. Его постоянным прибежищем служил гамак — иногда в спальне, если одолевала августовская жара, а чаще — в сьесту под апельсиновыми деревьями сада. Полоумные соседки бросали в него корки хлеба и отпускали в его адрес ласковые непристойности, но когда власти, в угоду маркизу, предложили переселить это беспокойное заведение в другое место, он поблагодарил, но предложения не принял.
Милашка Оливия, до глубины души тронутая несчастьями, свалившимися на ее бывшего жениха, утешалась мечтами о том, чего у нее не было, но могло быть. При любой возможности она проникала в апельсиновый сад, а оттуда в дом. Ей удалось приручить добрым словом и жирным куском цепных псов и очень нравилось в ночные часы заниматься уборкой этого дома, как собственного: подметать вениками из альбааки полы до единой соринки и развешивать в спальнях связки чеснока от москитов. Доминга, подмечавшая в доме любую мелочь, умерла, так и не узнав, почему в коридорах по утрам меньше грязи, чем накануне, а вещи часто меняются местами. Лишь спустя почти год после кончины супруги маркиз впервые застал Милашку Оливию в кухне за мытьем посуды, оставшейся, по ее мнению, недомытой рабами.
— Не думал, что ты опустишься до такого, — сказал он ей.
— Что делать, если и ты, бедняга, остался таким же, каким был, — ответила она.
Вот так возобновилась запретная дружба, которая только единожды почти обратилась в любовь. Обычно они разговаривали до рассвета, не строя планов и не предъявляя друг к другу претензий, как свыкнувшаяся с судьбой супружеская пара, которая живет как живется. Они считали себя счастливыми и скорее всего таковыми и были, пока наконец кто-то из них не обронил лишнего слова или не сделал ненужного шага, и тогда ночью разразился такой скандал с битьем посуды, что даже цепные псы поджали хвосты. Все вернулось к исходной точке, и Милашка Оливия надолго исчезла из дома.
Маркиз успел ей признаться, что его презрение ко всем благам земным и изменение образа жизни объясняются не чрезмерной набожностью, а страхом душевным, который возник от внезапной утраты веры, когда он увидел обугленное молнией тело супруги. Милашка Оливия предложила ему себя в утешение. Она обещала быть покорной рабой и на кухне, и в постели. Но он отринул соблазн.