Юрий Покальчук - Цыганские мелодии
Ты боялся, что теперь придется жениться на ней, цыганке с ребенком, цыганке, старше тебя на несколько лет... И она поняла это, потому что любила тебя по-настоящему, но она не хотела ничего ненастоящего, хотела свободы и знала, что и тебя свяжет по рукам и ногам любая неопределенность, она уже знала это и потому сказала так:
— И не мучай себя тем, что будет потом и как будет потом, а живи! Просто живи, научись жить, как живут птицы или деревья! — Она усмехнулась. — Как живут цыгане, если ты им друг! Ты же уже немного и наш! И немножечко мой!
Скажи, Максим, что тебе сейчас стыдно, потому что было именно так, потому что не мог ты тогда, не умел, не хотел, колебался... Но как отпустило тебя, когда она это сказала.
— Я буду стараться, я живу почти так, как вы, и дальше буду так жить! И ты права: поживем — увидим! Как это прекрасно — любить просто и свободно, идти вперед с лицом, открытым солнцу и ветру...
Ты хорошо говорил, и это было правдой, но это было и неправдой, потому что в глубине души ты знал, что убежишь, что не женишься, что боишься этого шага, потому что ты вообще еще боишься женитьбы, а теперь — привезти родителям цыганку с ребенком? Едва ты представлял это себе, и становилось ясным, что есть только «сейчас», а «завтра» нет, и тебе хотелось, чтобы всегда было только сейчас, сейчас, сейчас, сейчас...
Вы поехали к тебе в общежитие.
Потом она приезжала к тебе часто, и ты приезжал к ним, и так прошел год, и ты начинал уже подумывать: а может, действительно, а может, отбросить все предостережения, жениться и пожить в свое счастье, а может, это и есть твоя доля? Ты уже думал, какие чудесные у вас могут быть дети, ты уже смотрел на маленьких цыганят как на своих, почти как на своих, в мыслях сравнивал их с другими и думал: а что, если... Ты уже ощутил себя за этот год настоящим мужчиной, даже поза тебя оставила, Максим, ты уже не старался дать понять товарищам, что у тебя есть любовница, не искал случая погордиться перед Шаховым, который хотел жениться и сначала за Тамарой ухаживал, пока не понял, на кого она смотрит всерьез... Шахов тогда начал ухаживать за Лялей, сестрой Коли Цыбульского, но та что-то слабо поддавалась его искушениям, его ласковости и усатой неуверенности.
Ты тоже завел усы, как же, тебе-то как раз хватало этой уверенности в себе, напористости, движения, действия... И Шахов уже примирился с тем, что у вас с Тамарой любовь, как примирились ее братья. Об этом впрямую никогда не было разговора, никогда ты открыто не оставался у нее ночевать, с внешней стороны все было сохранено, даже если шилось белыми нитками...
Но эти цыганские парни уже были тебе родными, уже приезжали к тебе в общежитие как свои, уже не раз ночевали у тебя в комнате, когда задерживались в городе, уже Коля Цыбульский пел у вас на вечере в общежитии, и все знали, что ты их друг, даже Шахов уже не считался таким цыганом, как ты...
И ты вроде по правде думал: а вдруг... Сейчас признайся себе, что ты не прав перед собой... Потому что это «вдруг», это «может быть» еще ничего не значит, прикинуть, примеряться может всякий. А вот действовать... Ты знал, что этого не будет, только не хотел об этом думать...
А потом ты поехал на год в Югославию, тебя послали по обмену студентов. Ты был счастлив, несмотря даже на разлуку с Тамарой, разлуку, которую ты искренне переживал... Ты уже знал, что тут все на месте, все всегда на месте... А ты еще должен был вырваться на простор, завоевывать жизнь, использовать каждый шанс... Вперед и только вперед!
Дни прощанья, ночи прощанья. Горечь разлуки сразу же наполнялась ожиданием будущих путешествий, новых впечатлений, заманчивой «заграницы», будущего, манящего звездным светом...
И ты поехал...
Сейчас Максим смотрел на Дойну и думал: как мало в ней схожего с тем его прошлым и какая большая схожесть может быть у вовсе не похожих людей — людей одной расы, одной национальности, а еще больше — одного психического склада, настроенности на одну и ту же волну...
От той девушки сквозь двадцать лет долетало сюда, до Дойны, лишь эхо, лишь тень или, скорее всего, отблеск, настроение, блеск очей... Не мог точно сказать что. «Нужно нарисовать ее, тогда увижу — что, нужно нарисовать...»
Но эта мысль, это желание относилось не к «сейчас», не к «нынче», — потом когда-нибудь нарисовать ее, потому что «сейчас» было более важным и необходимым для другого — для жизни.
Чтобы прервать напряжение, он щелкнул несколько раз аппаратом. И тут наконец появился Василько, и разговор втроем снова принял тот беззаботный облик, какой он имел вчера и сегодня и должен был иметь завтра и всегда тут, в этом городке.
Стояли долгие, прекрасные дни, Максим чудесно отоспался, делал каждое утро зарядку, потом шел пить воду, по дороге заходя за цыганами. Дни пролетали, все время он был с ними, едва успевая поздней ночью заскочить к своему врачу домой или днем в больницу, а на улице всегда ждал Василько, а иногда и они оба с Дойной.
Их мать уже махнула рукой на все: забрал у меня сына, сказала она о Васильке, он уже твой, а не мой, смотри-ка, он только что не спит с тобой в одном доме, а теперь уже и есть домой не приходит. Ты успокаивал ее: не волнуйтесь, тетя Мария, я его пригляжу, он у меня и воду вовремя выпьет, и поест, я пригляжу, это же здоровье, тут все должно быть как следует...
— Дай тебе бог здоровья, — говорила Мария, — что ты такой добрый к моим детям, бог отплатит тебе когда-нибудь...
Она была верующая, ходила в церковь, придерживалась постов, но в то же время при каждом удобном случае гадала отдыхающим на картах и зарабатывала немалые деньги.
Именно поэтому она была занята целыми днями, едва только установилась хорошая погода, и оставила Василька едва ли не полностью на Максима, только Дойну забирала с собой время от времени в помощь.
— Ты думаешь, это так просто — гадать? — говорила она вечером Максиму. — Язык сохнет. К каждому подойди и поговори с ним как следует, да теми словами, которые ему нужны... Если еще карта хорошо ляжет, то ничего, а если что-то плохое выпадет... Разве все скажешь?.. А человеку нужно и правду сказать, и чтобы он доволен остался... Непростая это работа. А эти разве понимают, они стесняются, что мать их ходит гадает, а я деньги зарабатываю... Тем, кто по телевизору, по радио говорят, им легче, у них все написано, да еще одно и то же все время бубнят, а у меня что ни человек — то все наново...
Когда-то Максим просил старую Настю, Тамарину мать, чтоб научила по руке гадать, долго приставал, она вроде бы свободного времени не имела, но однажды призналась:
— Да что я там умею, парень, что там уметь? Человека видишь, смотри внимательно и говори ему про него самого, вот и все гаданье, надо думать и человека видеть. И все. Когда-то, говорят, действительно умели цыгане гадать по руке, но исчезло это все, забылось, а теперь так повелось.
Мария не признавалась, что не умеет, не знает. Она умела, она знала, гадала она Максиму еще в первый или во второй его приход после знакомства. Привлек Максима совсем не смысл гаданья, а слова, которыми приговаривала Мария, такой смешанный говор украинско-русский с молдавскими вставками да еще цыганскими присказками и приговариваниями. Записать бы на магнитофон — такой богатый этнографический материал, цены бы ему не было.
Он смеялся, но слушал Марию внимательно, он бы выслушал так же внимательно все, что говорилось в этой хате, у них, ему было тут уютно, спокойно. Комната была когда-то кухней, тут стояли печь и три кровати, на которых они спали, на печи варили себе обед или грели чай. По вкусу был Максиму этот чай, нравились и какие-то ношеные, но обязательно цветастые одежки, висевшие на спинках кроватей или лежавшие на них, все было теплое, родное, свое... Ему хотелось раствориться в этом воздухе, быть тут с ними... Не раз уж спрашивали Марию — это кто, этот ваш цыган, парень Дойны? Очень хотелось Максиму, чтобы и старуха сказала: «Да», как говорила Дойна, как всегда говорил Василько, нарочно разговаривая с ним по-цыгански, особенно если было много людей вокруг, если мальчуган видел, что все оглядываются, услышав незнакомую речь... Никто не принимал их за цыган, конечно, джинсовый костюмчик Василька и Максимова одежда никак не связывались в представлении людей с цыганами, с тем образом, который существовал когда-то и в Максимовом воображении. Василько ужасно радовался, что их принимают за иностранцев или за родственников, в общем выглядели они вдвоем довольно-таки экзотично — высокий лохматый Максим и маленький живой черноглазый мальчик...
— Что-то общее у вас все-таки есть, — рассмеялся как-то приятель Максима, доктор, знавший всю историю его знакомства с новыми друзьями. — Да не твой ли собственный это наследник? Очень смахивает он на твоего сына, ты подумай-ка, а, Максим?
Ты думал, много раз уже думал, ты думал с первой же минуты, как их увидел, ты думал об этом часто, а поскольку люди привыкли уже видеть вас вместе, то и от посторонних ты не раз уже слышал: «Вон там ваш мальчик вас ищет»; или: «Какой у вас симпатичный сынок»; или: «Вы тут с сыном?» (это от малознакомых...)