Борис Кригер - Кружение над бездной
Приглашенным батюшкой оказался иеромонах Никифор. Слово за слово, и не прошло и трех месяцев, как Адлеры всей семьей приняли крещение. Причем сначала креститься пожелала только Эльза, потом склонила к этому детей. Герберт же рассудил, что дом, разделенный в себе самом, устоять не может, и потому возглавил и направил общий порыв. Он всегда испытывал симпатию к христианству, хотя и ощущал себя совершенно чужим в церкви. Но тут церковь пришла к нему домой, и он решил воспользоваться таким шансом.
Посреди обеденного зала, ставшего впоследствии часовней, установили крещальную купель и совершили таинство во имя Отца, аминь, и Сына, аминь, и Святого духа, аминь, буквально как в апостольские времена. Однако крещение не нарушило склонность Герберта к шарлатанству: пару месяцев спустя он в черном подряснике уже читал на амвоне псалмы…
— Терпеть не могу роскоши… Но не могу позволить себе роскоши от нее отвыкнуть! — каламбурил он, а потом уже более серьезно добавлял: — Церковь хотя и не насильственная инстанция, однако ее логика неизбежно ведет к отходу от погони за пусть и прихрамывающим на все конечности, однако совершенно неуловимым Золотым Тельцом. А может, ослом? Может быть, я следую стопами Апулея, и я — осел, которому лишь предстоит разрушить злокозненные чары и пробудиться к человеческой жизни? Что ты молчишь, Эльза? Почему не отвечаешь?
— Хорошо. Я отвечаю. Ты — осел. Можешь успокоиться, — незлобиво откликалась Эльза.
Отчаянные родители наблюдали, как теряют детей. Скоро не только молодожены, но и Джейк принялся твердить, что собственный бизнес до добра не доведет, что нужно учиться и делать карьеру… Сам Герберт, хотя женился очень рано, ни под чье влияние не подпадал (или ему так казалось) и поэтому не мог не осуждать такую бесхребетность…
Два жарких лета пронеслись, сопровождаемые скрипом весел в уключинах, шорохом оперения стрел, выстрелами восьми новоприобретенных Альбертом ружей. Мальчик–муж продолжал играть, желая во что бы то ни стало, уже вопреки элементарной благопристойности, оставаться ребенком. Он решительно не мог дать себе отчета, почему поступает так или иначе. Периодически, после очередного разгона матери, он впадал в тайное смятение и пытался измениться, но вскоре все опять возвращалось на круги своя.
Вскоре зять уехал, и чем меньше Адлеры знали о нем, тем более нормальным человеком он им представлялся, хотя они отдавали себе отчет в том, что его кажущаяся на расстоянии нормальность — всего лишь иллюзия. Перемена места редко меняет человека. Перед отъездом Альберт постарался (скорее неосознанно) так настроить Энжелу и Джейка и против родителей, и против церкви, что даже вечно плачущая от умиления в храме Энжела наотрез отказалась посещать службы. Ну, о Джейке и говорить нечего.
Однако стоило Альберту укатить, дети снова начали возвращаться к родителям.
— Энжела, — говорил сестре со своей обычной иронией Джейк, — мы с тобой слишком легко внушаемые… Вот и результат налицо! При том, что никто здесь не воспринимает Альберта всерьез, мы охотно заглядываем ему в рот и все за ним повторяем, как зомби, а сам он является зомби своей мамы! А как бороться с зомби? Нужно на зомби уронить рояль, как в том фильме…
К удивлению, Энжела не стала заступаться за мужа, и Герберт простил детям все прежние обиды.
— Я боюсь жизни, будущего, Бога… невзирая на Его очевидные благодеяния, — вздыхал он частенько и уже менее охотно тянулся за молитвословом. — Что будет дальше? Неожиданное миропомазание? Нимб над головой позолоченным венчиком? Ангелы отпорхнули от меня… Боже, очисти мя грешного, Боже, очисти мя грешного…
Но настоящего раскаяния не наступало, слезы, теперь уже долгожданные, не лились, страстный, умоляющий взор на заварной чайник не мог разжалобить Божеское милосердие. Герберт машинально вертел лежавший на столе хлебный нож или пробку, потом брезгливо швырял их в раковину или в мусорное ведро (каждому свое), выключал свет на кухне, уже в темноте отвешивал по памяти единственный поклон туда, где должны были ютиться строгие иконы и, удаляясь в спальню, укрывался ветровкой часто прерываемого сна. Он давно спал один. Эльза проводила ночи в детской. Как ни странно, Герберта это не только не раздражало, а наоборот, освобождало от какого–то напряжения. У него появилось свое место, где можно было видеть собственные сны.
Ему снилось, что сухие, уродливые, как несвежие картофелины, камни, привезенные со Святой Земли, в его руках начинают расцветать удивительными белыми лилиями. Что это? Его возрождение к новой жизни, или ему предписано побудить к этому возрождению других? Хотелось каяться, да так искренно, чтобы брызнули слезы. Хотелось перестать шептать: «Разве я не человек? Полно же шалить, опаляя всё по пути… Я этого не перенесу, повсюду валяются останки моих надежд… уже более не хочется легкомысленно вешаться всем на шею…» И уже совсем сквозь сон добавлял, обращаясь к самому себе: «Помилуйте, сударь, ведь уж ночь!» — и снова погружался в свои заповедные подземелья, а едва проснувшись, словно бы продолжал прерванную мысль о новоприобретенном безденежье и нежелании его принимать:
— Что поделаешь? Как бы ни поворачивалась жизнь, разве что из приличия держишь кислую мину, но продолжаешь жить по–детски. Всегда ли совершенствование должно состоять в изменении привычек? Привычка жить по–детски — разве это плохо? Ведь сказано: не будете как дети, не войдете в Царство Небесное. И на что оно нам далось? Конечно, приятно, конечно, греет… Но и вечный покой тоже сошел бы, наверное. Хотя почему бы и нет? Пусть царство… Но до конечной остановки еще бог знает сколько трястись… А тут еще маячащий пасторский путь. Нелегкий. Взвалить на себя чужие заботы, грехи, переживания… «И какой из тебя поп?» — вспомнились насмешливые слова отца. Я же был вольноопределяющимся, всегда уходящим восвояси… Какой из меня поп?
7
Обвинения в неоригинальности в первую очередь неоригинальны сами по себе. Ложь всё это. Ложь! Как пресловутое явление дежа вю — всего лишь иллюзия, мираж, обман нашей самонадеянной памяти, так и чувство того, что всё нам уже где–то встречалось, слышалось, впрыскивылось в наши окоченелые в нерасторопности извилины — тоже лишь плод самообмана. Герберт, например, каждодневно находил нечто, чего ранее не делал, не ощущал. Может быть, забыл? Ну если бы Господь Бог желал бы нас вразумить, чтобы мы могли помнить все до мелочей, то мы, наверное, помнили бы? Не такая уж это мудреная наука — запечатлевать в нашей памяти, как в камне, что угодно. Камень ведь не становится умнее, когда на него наносят письмена.
В журнале «Шпигель» Герберт прочел статью о женщине, которая ничего не забывала. Она мучительно помнила всю свою жизнь в мельчайших подробностях, боль, обиды, даты. Словно точно сработанный дневник ютился у нее в голове и преследовал сорокалетнюю бедняжку. А что, если ей предстоит прожить еще столько же? Еще четыре десятка лет, наполненных брюзжащей рутиной, запечатлеет она в своей памяти!
— Итак, не тычьте в меня пальцем. Не оригинален, — возражал Герберт на критику своей литературной деятельности. — Ну и что? Критики травили всех: Пушкина, Гоголя, Тургенева… Вы оригинальны в своем бездействии? В отсутствии хоть какого–то позыва к самостоятельному творчеству? Вот и помалкивайте… Я буду водить рукой по бумаге с тем упорным наслаждением, как каждый день вкушают пищу, как совершают однообразные ритуалы жизни, как молятся, в конце концов, — без права на пустомыслие и тарабарщину…
Пусть я пишу банальности и не очень разборчив в подборе слов. Но я уютно провожу жизнь, и даже острые на язык корифеи говорят со мной с нежностью…
На днях я разговаривал по телефону с Валентином Иосифовичем Гафтом после того, как он записал на диск мои тексты. Остряк, безжалостный изрыгатель эпиграмм показался мне добрым дедушкой: «Герберт, ваши тексты нужны. Они заставляют людей думать. Я сам хотел бы сказать половину из того, что вы написали…» А ведь поначалу не желал читать. Отбрыкивался от моего московского литагента Андрея. Но от него не уйдешь… И наконец великий Гафт явился мне и миру в виде проникновенного чтеца. Я написал ему благодарственное письмо:
«Дорогой Валентин Иосифович! Пишу «дорогой» не из фамильярности, а просто не знаю, как иначе выразить, насколько Вы мне оказались дороги! (И тут нет и намека на каламбур.)
Вся моя жизнь прошла под сенью Ваших ролей, Ваших реплик, Вашего неповторимого голоса, при звуке которого становится хорошо и уютно… От «Гаража» и «Бедного гусара…» до недавнего фильма «Двенадцать» — Вы мой чуть хмурый, хрипловатый ангел–хранитель. Как Вы там говорите в последнем фильме: «принялись судорожно строгать детей…» — ну это ли не прелесть! Благодаря Вам я, несмотря на сороковник, только что родил сына, причем все от той же жены, что и предыдущих детей! Когда Вы по телефону сказали, какой у меня милый мальчик, я был поражен. Откуда Вы знаете о моем новорожденном? Но потом понял, что Вы говорили о литагенте…