Дьердь Далош - Обрезание
А вообще-то она еще говорила, что в те времена — во времена, когда Роби родился, — необрезанность можно даже было считать везением.
Встретив на улице мужчину с еврейской внешностью, нилашисты заставляли его спускать штаны: проверяли, не еврей ли это и не нарушает ли он закон, разгуливая по городу без желтой звезды. И горе тому, кто оказывался обрезанным: его тут же вели к Дунаю, расстреливали и сбрасывали в ледяную воду. Словом, бабушка не хотела, чтобы с ее единственным внуком тоже когда-нибудь случилось подобное.
Странно, но бабушка, вопреки всякой логике, упорно считала, что война по-настоящему еще не закончилась. Да, конечно, русские побили немцев и в последнюю минуту сорвали план взрыва гетто; но дело все-таки до конца еще не улажено. Германия-то осталась, и даже, как говорила бабушка, «теперь этих Германий уже две»; правда, одна, говорят, демократическая, да что с этого толку: «знаем мы ихнего брата». Бабушка ни капли не удивилась бы, проснись она однажды утром от воя сирены воздушной тревоги, и привычно побежала бы не в кооператив по пошиву плащей и дождевиков, а в бомбоубежище.
При всем том бабушка никогда не заявляла категорически: дескать, как хотите, а делать ее внуку обрезание она не позволит. Даже наоборот, часто успокаивала Роби, говоря, что операция эта — сущий пустяк, «чиркнут скальпелем разик — и готово», всего пара минут, ну, еще недельку чуть-чуть поболит, а потом все забудется. И вообще обрезание — вещь полезная для здоровья, добавляла она, да еще и аристократическая. Скажем, даже в английской королевской мишпохе — а там-то уж все настоящие дворяне — новорожденных мужского пола обязательно обрезают. «Так что ты окажешься в очень даже хорошей компании», — утешала Роби Зингера бабушка.
Такая многообещающая перспектива, однако, ничуть не смягчала ужас Роби Зингера перед тем мгновением, когда врач в белом халате занесет скальпель над его беззащитным членом. В душевой или в спальне, когда воспитанники раздевались, готовясь ко сну, он украдкой поглядывал на органы своих однокашников. Смотри-ка, они давным-давно прошли через это — и ничего! Вон, например, восьмиклассник Амбруш, самый взрослый из них: его в свое время обрезали просто артистически. Он имеет полное право гордиться своим, внушительных размеров — и в длину, и в толщину — членом; и он таки да, гордится. Моясь, он то угрожающе помахивает им, демонстрируя остальным этот внушительный инструмент, исчерченный венами и украшенный, словно короной, темно-коричневой, дубленой головкой, то нежно намыливает и заботливо ополаскивает его.
Такого у меня никогда не будет, горько размышлял Роби, стоя под душем. Каждый раз, когда он пытался сдвинуть крайнюю плоть назад, он чуть не вскрикивал от боли. Чувствительная головка не выносила даже прикосновения кончиком пальца. А ведь мальчик должен заботиться о гигиене, особенно в этом месте, не уставал твердить им учитель Балла. «Держите ваш прибор в чистоте, — поучал он воспитанников, затем добавлял с лукавой улыбкой: — Он еще может понадобиться дамам».
Символ своего мужского достоинства Роби Зингер созерцал разочарованно. Даже по утрам, перед подъемом, когда член был напряжен, Роби он казался слишком уж коротеньким. Сморщенный, бледный, он вяло свисал на малопривлекательную мошонку. К тому же стоило Роби сжать свои округлые ляжки, весь прибор просто-напросто исчезал. В таких случаях из высокого зеркала, висящего на стене возле двери душевой, на него смотрел кто-то бесполый. С самоубийственной насмешкой Роби Зингер говорил себе: если от этого да еще и отнять что-нибудь, тогда уж точно хоть ни перед кем не показывайся раздетым. Габору Блюму хорошо, ему есть от чего отрезать, у него все равно еще останется.
И если бы он боялся только укорочения! Но в душе у него жил один куда более давний, куда более цепкий страх. В пуганых снах ему вновь и вновь являлся ужас, пережитый в раннем детстве: запах эфира и карболки, шелест температурных листков, ощущение близкой смерти, затаившейся в безмолвии больничных палат. Да ему и сон для этого видеть было не нужно. Достаточно было поднять левую руку и увидеть на ней три изуродованных пальца. Когда он родился, три эти пальца соединяла тонкая, как перепонка, кожа. «После как-нибудь придется прооперировать, — заметил врач, принимавший роды, и, чтобы успокоить встревоженную мать, добавил: — Ничего страшного, до свадьбы заживет».
Когда Роби Зингеру было четыре года, его прооперировали; было много крови, и в результате на левой руке у него появились три негнущиеся обрубка. Бабушка, сокрушенно качая головой, говорила о врачебной ошибке и утешала внука рассуждениями о виртуозной пластической операции, которая когда-нибудь даст возможность восстановить увечную руку. Однако Роби Зингеру чудес врачебной науки хватило по горло. Он молчал, когда сверстники дразнили его «колчеруким», и левую руку почти всегда держал сжатой в кулак. «Еще повезло, что не правая», — думал он.
А теперь его точила мысль: а вдруг врач, которому поручено будет сделать ему обрезание, тоже совершит врачебную ошибку? Ведь речь-то идет о такой части тела, у которой нет пары. Что, если скальпель сорвется и не ограничится крайней плотью? Как он тогда появится перед однокашниками в душевой? Сможет ли тогда жениться? И существует ли пластическая операция, которая способна исправить такое увечье?
У Роби Зингера и в мыслях, конечно, не было рассказывать учителю Балле о том, что он ходит на христианское богослужение, которое Габор Блюм так запросто приравнял к футболу. Нет, ни за что в мире нельзя этого говорить: учителя это очень огорчит; не говоря уж о том, что тогда наверняка придет конец увлекательным беседам о еврейской истории. А Роби так много хотелось бы еще узнать всего, особенно же услышать побольше добрых советов.
Например, он давно собирался расспросить Баллу о том, как защищаться от антисемитизма. Например, кто-нибудь остановит тебя во дворе школы и спросит: «Ты еврей?» То же самое может произойти и на улице: скажем, если ты вышел со двора синагоги. Ясно, тот, кто спрашивает, уже знает что-то или догадывается. Что в такой ситуации самое правильное: сказать «да», сказать «нет», возмутиться — или просто взять и убежать?
Габор Блюм, с которым они эту тему тоже обсуждали, был сторонником простых решений. «Если мне кто-нибудь задаст такой вопрос, — сказал он, — я сначала посмотрю, что это за человек. Сильнее меня или слабее? Если слабее, спрошу, мол, а тебе какое дело, и если он дальше будет хамить, дам ему по морде. Если сильнее, я опять же спрошу, какое ему до этого дело, потому что убежать я и тут успею».
Роби Зингер заведомо исходил из того, что слабее окажется он; к тому же из-за своего веса он и убежать-то не сможет достаточно быстро. К счастью, непосредственно сталкиваться с антисемитами ему пока не приходилось, так что дилемма, которую он хотел бы обсудить с учителем, была скорее теоретической. Балла, впрочем, уже дал некоторые подсказки насчет того, как воспитанникам вести себя, попадая в нееврейскую среду. В школе, объяснял он, они должны выделяться прежде всего хорошими отметками и примерным поведением, потому что, нравится это вам или нет, по одному еврею судят обо всех евреях в целом. «Мы должны знать больше и уметь лучше, чем все остальные», — со значением сказал он.
У Роби Зингера, правда, сложилось мнение, что этот совет оправдывается не во всех случаях. Ясно, например, что учительница Освальд, преподававшая в государственной школе венгерскую литературу и историю, любит интернатских, которые хорошо успевают по ее предметам. Когда она задает какой-нибудь вопрос и не видит поднятых рук, она с надеждой поворачивается к той части класса, где преобладают темные прически. «Ну, еврейчики, — ласково говорит она, — неужто и вы не знаете? А ведь вы-то всегда знаете все!»
Вот только не всем в классе нравилось это всезнайство. Многие считали интернатских выскочками; особенно отличались этим обитатели последних парт; они, кстати, составляли сплоченную группу, которая называлась «Клуб плохих парней»; главарем у них был долговязый Оцель.
Оцель был единственный одноклассник-христианин, с которым Роби Зингеру удалось подружиться. Точнее сказать, это была не дружба, а своего рода коммерческий и информационный союз. Оцель менял марки на открытки, инфляционные деньги на фотографии футболистов. Иногда он угощал Роби Зингера домашним салом с паприкой, а тот в дни Песаха приносил однокласснику хрустящей мацы. Оцель симпатизировал Роби — может быть, потому, что и сам был сиротой: отец его не вернулся с русского фронта и Оцель его никогда не видел.
Члены «Клуба плохих парней» на переменах собирались кучкой, ругали учителей и придумывали, как бы им напакостить. То мел спрячут, то тряпку, то бумажные петарды в коридоре взрывают. Отличников они ненавидели даже сильнее, чем учителей, и постоянно пытались дознаться, кто же в классе доносчик, кто информирует дирекцию об их планах и разговорах.