Нодар Джин - Повесть о любви и суете
А может быть, ничто как раз не изменилось: он скоро вернётся — и всё будет как было? Не надо только потом никого больше убивать — пусть даже люди продолжают устраивать мир по-своему. Не может ли всё так обернуться, чтобы лучше всего! — происшедшее, то есть плохое, перестало быть? Как если бы его и не было? Как если бы никто никого не убивал — и хорошее продолжается?
Виолетта отвечала на эти вопросы складно, как доцент Гусев — начиная с самого лёгкого обобщения. Действительность, мол, не может сделать так, чтобы её как будто бы никогда не было.
После этого Виолетта шла дальше: по-настоящему Богдан Анну как раз не любил, потому что, убивая крымских нелегалов, думал не о ней, а о жизни в целом. И думал о жизни криво, ибо — чего и боялся Гусев — страдал национализмом. И не зря, кстати, у Богдана, как у дьявола, не хватало ребра.
Заключала же Виолетта самой трудной для понимания мыслью. Мол, если даже Богдан и был счастьем, то оно — уже «всё, ушло-ушлёханьки!»
С последним выводом Анна начала смиряться не раньше, чем Виолетта догадалась выражаться категоричней: «Всё, Анюта! Этому счастью — пиздец! Уеблось-ухуярилось!» Каждый раз при этой фразе в глазах Анны мелькала тень, которую, по словам Виолетты, отбрасывает только вспышка понимания.
Виолетта объясняла и это: грубость, мол, делает знание силой. И снова ссылалась на Гусева — но в ином смысле. Признавалась, что в смерти его, кого — несмотря на беззубость — считала своим счастьем, она убедилась не раньше, чем поскользнулся водитель похоронного автобуса и гроб с доцентом внутри «ёбнулся в грязную жижу».
У Анны превращение знания в силу заняло дольше времени — полгода. В течение этого срока она — вдобавок к раздумьям о Богдане — окончила техникум, отказалась от денежного перевода из Марселя, нанялась в немецкий супермаркет товароведом и похудела.
В начале седьмого месяца Цфасман предложил ей выплачивать зарплату и в другом своём супермаркете, хотя и туда товары поступали из Германии в образцовой упаковке — и ведать их было незачем. Взамен, напомнив об утечке изрядного срока, он предъявил ей лишь два требования.
Первое она отвергла — и не пошла бы на то даже ради Богдана. Напротив, — решила сбросить ещё два килограмма. Что же касается второго, Анна, в свою очередь, выставила два встречных условия: чтобы каждый раз Цфасман закрывал при этом глаза, а главное — чтобы выдернул волос на носу.
Между тем прошла ещё пара месяцев прежде, чем Анна окончательно поверила в невозвратимость первого приступа нечаянного счастья и начала ждать нового.
В отличие от неё, Виолетта знала, что нечаянного счастья не бывает — и бороться надо даже за комфорт. Поскольку цветом лица, так же, как его чертами, и телом, она вызывала в воображении мужчин плавленый сыр, то боролась за комфорт политическими средствами.
Впрочем, несмотря на незаконченность высшего образования, Виолетта искренне верила в социализм — и директор Сочинского телевидения Дроздов, новообращённый, но уже пожилой демократ с недостающими зубами, назначил её своей заместительницей по программам и поручил ей возродить на экране «Народные университеты».
Она была молода для такой должности, но либо Дроздов любил плавленый сыр, либо — а, может, вдобавок — из левой оппозиции решил избрать самую безопасную для реформ кандидатуру.
И оказался прав: Виолетта начала с возрождения пищевого факультета и позвала вести программу «Здоровая еда» политически нейтральную красавицу.
Анну.
15. Почему это умные люди глупее меня?
Цфасман пытался удержать Хмельницкую обещанием прибавить зарплату, но она возразила убийственным наблюдением, что счастье не в деньгах, а в ином. На вопрос «В чём?» отвечала расплывчато: важно когда люди тебя знают и уважают, ибо ты даёшь им полезные знания. Пусть и из сферы экономного питания. Но не всё счастье в этом.
Важно, мол, также — хотя главное счастье опять же не в этом — когда у мужчины молодое или нерыхлое тело.
Второе замечание задело Цфасмана так больно, что по поводу внедрения полезных знаний он попытался съязвить. Получилось горько, но несвязно. Чему, мол, ты сочинцев такому учишь? Не жрать белков?! Нарезать хлеб так тонко, чтоб осталась одна сторона?! Или не класть в чай больше пары кусков сахара?! Ну а что потом? Каким бы тонким ломтик ни был, его надо чем-то смазывать! А насчёт сахара тоже неверно: можно класть хоть десять — главное не мешать!
«Здоровая еда» тотчас стала в Сочи популярной — и Хмельницкая даже не вникала в рассуждения Цфасмана. Прислушалась только раз — когда тот, перестав уже отбивать Анну у телевидения, предложил ей за деньги приучить население к смазыванию хлеба «Нутелой» из его супермаркетов и к закупкам некалорийного сахара там же. Прислушалась, впрочем, ненадолго, ибо теперь уже на цфасмановском носу вырос целый куст толстых волос.
В течение последующих месяцев Анна сбросила ещё два килограмма, добилась, благодаря пасте «Рембрандт», второго номера белизны улыбки, а благодаря доступу в спортзал студии, особой рельефности холмов плодородия, пользуясь уже уважением не только зрителей, но, что сложнее, и сотрудников студии. Среди последних наиболее высокий процент пришёлся на мужчин, которых Богдан обвинял в своё время в тяготении к любовной наживе и в незнании будущего, но которые, подобно Богдану же, именовали Хмельницкую Анютой.
Виолетта оповестила её, что женский контингент студии объяснял популярность Анны у мужчин её сексуальной сговорчивостью. Между тем, Анна уступала домоганиям мужского контингента не из душевной порочности, а, наоборот, из отвращения к кокетству. Она по-прежнему ждала чего-то очень хорошего, но, как и раньше, думала, будто произойдёт оно само по себе и просто.
Поэтому Анна и не отвечала на зазывные письма с фотографиями из Марселя, зачастившие после Богдана. К тому же, презрение к матери у неё окрепло. Быть может, из-за того, что на карточках та притворялась или была счастливой в своём зелёном каменном шато, а отец лежал в жёлтом фанерном гробу.
Углубилась и жалость к нему. Особенно — когда Анна наконец пролистала книгу о Гёте и стала думать, будто после матери отец тоже хотел кого-нибудь полюбить, но понял, что ему, несмотря на пример великого немца, уже поздно. Хотя бы потому, что — в отличие от того — денег у него не было даже на вставные зубы. Настолько, понял Гусев, всё уже поздно, что решил не мешкать и не дожидаться заказанного тома.
Кстати, именно в этот период, через год с лишним после отца, Анна случайно узнала, что перед смертью он читал не о Гёте, а как раз о Чехове. Всё это время старая книжечка, которую Гусев когда-то заставил прочесть дочь, лежала — обложкой вниз — на кроватной тумбе, но Анна её ни разу не раскрыла: глаза привыкли к ней, как к пятну. Не тронул её и Богдан: не успел. Не трогали и мужчины, попавшие после него в эту кровать и, действительно, не видевшие не только будущего, но — и ничего кроме кровати.
Заметил книжку Цфасман, оказавшийся в квартире впервые после посещения её вместе с хромым капитаном милиции. Заметил даже, что в страницы вложен лист из перекидного календаря.
Дата на листе стояла примечательная.
Цфасман внимательно изучил его, а потом поморщился и объявил, что знает Запад «из первых рук», а потому низкопоклонства перед ним не приемлет. Потом он вздохнул и, желая угодить Анне, произнёс, что беда общества заключается в неумении распознавать замечательных людей. Наконец объяснился.
По его мнению, в будущем, когда общество избавится от подобных бед, на календарном листе за семнадцатое ноября оно вспомнит вовсе не того человека, которого вспомнило на этом. На этом вспомнило, дескать, день рождения императора Веспасиана, а в будущем отметит, что именно в этот день и именно в этот год в курортном городе Сочи покончил самоубийством доцент Сергей Гусев, деликатная личность, прибегшая к этой крайней форме самокритики в знак протеста против разворота истории вспять и фронтального нашествия хамов.
Анна вырвала у него лист и увидела, что Цфасман ошибся только на сутки. Гусев покончил с собой не семнадцатого числа, а накануне. В этой неточности, однако, виновата была Анна, поскольку в тот самый вечер, когда исчез Богдан, она — при Цфасмане — ответила капитану, что квартира числится за отцом, ушедшим из мира четвёртого дня. На самом деле из мира доцент ушёл пятого дня: четвёртого — в гробу — он ушёл из квартиры.
Примечательное заключалось и в другом. На календарный лист — «для Виолетты!» — Гусев почему-то выписал из брошюры слова, которые современники Чехова сказали о «Даме с собачкой». Это были глупые слова, давно уже возмущавшие Гусева. Накануне самоубийства он, видимо, пребывал в привычном настроении — когда хотелось доказывать вечное несоответствие того, что является подлинным, тому, что является современным.