Денис Драгунский - Господин с кошкой
Папа его, по имени Фалк, продавал секонд-хенд, говоря по-нынешнему. И было у него, по-нынешнему говоря, ноу-хау. В боковой карман или за подкладку старого лапсердака он клал тугую пачку резаной газетной бумаги, завернутую в платок. Покупатель во время примерки нащупывал манящий сверток. Дрожащим голосом спрашивал цену. Фалк говорил – «рубль», хотя красная цена была двадцать копеек. Покупатель, не снимая лапсердака, платил рубль и убегал, счастливый…
А когда старый Фалк уезжал скупать лапсердаки по окрестным местечкам, Юзик нацеплял темные очки, заваливался в папину лавочку и, угрожая маузером родной сестре Двойре, говорил: «Отчиняй кассу, хозяйка!» Все обо всем догадывались, но прощали.
Вот за такого Юзика бабушка Рита вышла замуж, и весной 1913 года уехала со своим отцом и с ним в Америку. Отец ехал в политическую эмиграцию, а молодые – просто так. За счастьем. Надобно сказать, что фамилия Драгунский – это бабушкина девичья. Юзика была фамилия Перцовский.
В Америке Лев Драгунский умер от заражения крови после удаления зуба. Молодые остались одни. У них родился мальчик, мой отец, 1 декабря 1913 по новому стилю. Юзик был совершенно никчемный деятель эмиграции. Работы не было. Денег не было. Молока тоже. Ребенка кормили кашей из бананов: ничего дешевле найти не могли.
Через полгода, а точнее, в июле 1914-го – буквально за несколько дней до начала Первой мировой войны, – они вернулись домой, в Гомель.
На суровые расспросы советских чиновников мой отец отвечал:
– Я родился в Нью-Йорке, но американский образ жизни произвел на меня столь отталкивающее впечатление, что через полгода я вернулся на родину.
Бабушка Рита
всякие-разные города….
Отец писал в анкетах про своего отца: умер от тифа в 1918 году. Дело было по-другому. Юзик очень ревновал свою жену. Особенно в 1917 году, когда в Гомеле появились разные веселые комиссары в кожанках. Однажды он стрелял в нее, поранив ей подъем пистолетной пулей, я помню этот шрам. Юзик, конечно, не хотел убивать бабушку. Он был пьян и разгневан. Хотел напугать, выстрелить в землю. Но попал в ногу.
У бабушки тоже, кстати, был дамский револьвер «бульдог», она мне его показывала уже в середине 1960-х. Маленький, почерневший, с перламутровыми накладками на рукоятке. Без патронов, конечно же. Потом я однажды спросил: «Бабушка, где револьвер?» Она ответила: «Всё. Больше нет». Наверное, сдала в милицию.
Да, так вот. Бабушкин друг, ревком города Гомеля комбриг Ипполит Иванович Войцехович, расстрелял Юзика как контру и женился на бабушке. Отец рассказывал, что Войцехович брал его с собой «на подавление белокопытовского мятежа». Отец вспоминал смутно. Он ехал на луке седла. Выстрелы вдали. Потом изба, много самогонки, а по комнате бегает зверь, ручная лиса.
Мятеж подавили, но то ли Юзиковы друзья, то ли недобитые белокопытовцы убили Ипполита Ивановича в 1919 году. У меня есть фото похорон. Похоже на демонстрацию. Плакаты, флаги.
В Гомеле отец видел самый лучший на свете революционный плакат: «Гомельские швейники в последний раз предупреждают Чемберлена!»
И вот моя бабушка, дважды вдова, взяв сына (моего то есть отца), поехала в Москву. Опять-таки за счастьем. Она была красивая. Вышла замуж за опереточного артиста Рубина, партнера знаменитой Клары Юнг. Родила от него сына Лёню.
Потом Рубин не вернулся с заграничных гастролей.
Бабушкин брат Марк Львович, прокурор Азово-Черноморского края (была такая административная единица), в незабываемом 37-м получил «10 лет без права переписки».
Отцовский сводный брат (а мой, выходит, дядя) Лёня перед войной сел по хулиганке, из тюрьмы пошел на фронт и погиб в 1943 году. В восемнадцать лет.
Бабушка Рита. 3
город Москва
Бабушка окончила гомельскую гимназию Сыркиной (у меня есть ее фото в гимназической форме) и, приветствуя мое желание изучать древние языки, научила меня первой строфе «Гаудеамуса» и одному неприличному латинскому стишку. Она была по профессии секретарем-машинисткой. Работала много лет у Маргариты Ивановны Рудомино, которая основала Библиотеку иностранной литературы. Окончилось это смешно и грустно: в библиотеке ширился «охват политучебой». Дошло и до старой секретарши. Но оказалось, что бабушка совершенно не могла конспектировать Ленина. У нее поднималось давление и начинались, как она говорила, «спазмы», то есть подобие мигрени. Пришлось уходить на пенсию.
Несколько лет мы прожили в бабушкиной комнате на Покровке. Я уже рассказывал об этом.
Бабушка была невысокая, полноватая. Примеряя шляпку, она говорила: «Эта шляпка делает мне рост». Говорила моей маме: «Это платье делает тебе фигуру». Мама слегка обижалась. И, глядя на мою маму, очень русскую блондинку, вздыхала: «Витя (то есть мой папа) любит ярких женщин!» Что тоже маму не радовало. В общем, весело жилось впятером в одной комнате.
Я любил свою бабу Риту очень. Уже подростком, семиклассником, восьмиклассником, я часто ходил к ней в гости на Покровку, в эту всегда темноватую комнату. Грустно висел на стене портрет ее убитого сына Лёни, с двумя вазочками цветов-бессмертников, прибитых по бокам. Грустный шкафчик, пахнущий валерьянкой. Подзеркальник с дешевыми флакончиками и пудреницами. Абажур над круглым столом, за которым когда-то мы сидели впятером, считая няню.
Мы шли гулять на Чистые. Или в Милютинский сад. Бабушка умела рассказывать.
Про бедных гомельских женщин в многослойных юбках под названием «хлюмпер». Этих теток называли «хлюмпер-пролетариат».
Про мороженщика. Про то, как ей до сих пор стыдно: она все мороженое съедала сама и не делилась с мамой. А мама только облизывала костяную ложечку.
Про гомельские афиши. Аршинными буквами: «Концерт известнейших русских певцов!» Трехаршинными буквами: «Федор Шаляпин». А ниже крохотная строчка – «не смог приехать».
Про то, как они с мамой приходили к папе в тюрьму, мама приносила с собой корзинку плюшек, а Рита (то есть моя бабушка), пока мама с папой разговаривали, потихоньку их съедала. Мама и папа смеялись и звали свою дочку «чугунная баба».
Умерла она 2 января 1967-го.
Фунтик
бедный мальчик и добрая бабушка..
Моя бабушка называла свернутый конусом бумажный кулек словом «фунтик». В такие фунтики в булочных отвешивали конфеты или печенье, когда немного, до полукилограмма. То есть тот самый вес.
В воспитательных рассказах бабушки часто встречался некий «бедный мальчик». Бедный в смысле нищий. Например, как бабушка, купившая в булочной пряников, увидела на крыльце замерзшего бедного мальчика, который просил хлебца (о боже! какая литературщина! но как я был разжалоблен и испуган!), и как она развернула фунтик и дала ему пряничка. И как он, бедный и голодный, благодарил.
О, знаменитая поговорка тех лет: «другие дети не имеют то, что ты имеешь». Чаще всего это была неправда – ну что я такого имел в пять – семь лет? Жил в коммуналке с папой и мамой, бабушкой и няней в одной комнате? А потом – в другой коммуналке – только с папой и мамой.
Однако я верил, и очень жалел бедного мальчика. И странное дело! Я никогда не голодал, и даже, если можно так выразиться, не недоедал. Не было такого в моей жизни. Но всегда – и поныне – с огромным трудом и некоей даже душевной мукой выкидываю еду в помойку. И буквально до самого последнего времени, выбрасывая зачерствевший хлеб или заветрившийся в дальнем углу холодильника какой-то мясной недоедок, я думал:
«Вот ведь, а лет этак через пять, сидя на чемоданчике, в толпе беженцев, уже который день ожидая поезда на Ростов, каждый такой выброшенный кусочек по три раза вспомню…»
А может, ничего странного.
Помню, как бабушка мазала мне масло на хлеб. Тоненько, так что хлебные поры видны. Конечно, это было правильно – зачем ребенку маслом обжираться? Чтоб потом дразнили «жиртрестом»?
Но папа говорил:
– Ты что так мало масла мажешь? Что, разве Сталинград пал? Не бойся, не скупись. Сталинград выстоял!
Мне было пять лет. 1956 год. Сталинградская битва тогда была ближе, чем сейчас путч 1991 года. Такие дела.
Лесопарковая зона
ограничения прав собственности.
Почти все дети иногда мечтают умереть – чтобы отомстить злым взрослым. Чтобы подглядывать, как родители плачут и каются.
Я не был исключением, я рисовал себе точно такие же картины. Одно меня смущало: вот я насытился их раскаянием и вышел из-за занавески. Мне всегда представлялось, что я стою за тяжелой портьерой в старинной комнате, освещенной свечами, а мама с папой рыдают над кружевным гробиком. Но вот я вышел и говорю: «Не плачьте, я пошутил, но в дальнейшем ведите себя хорошо!»
Могу себе представить, как бы меня выпороли за такие шутки.
Шутки шутками, но мысли о самоубийстве меня посещали и в юности. Тут меня останавливало другое: я знал, что не смогу покончить с собой в нашей квартире, на лестнице и даже во дворе. Я думал о родных. Как им будет жить в такой квартире, подниматься по такой лестнице, идти по такому двору! Вдобавок странный оттенок – я боялся осквернить, опоганить своим мертвым телом наш уютный теплый дом, наш двор.