Александр Силаев - Рассказки конца века
— Я все знаю, — улыбнулась девчушка. — И про член, и про Камасутру.
— Ты мне это брось! — сказал Влад. — Такое все знают.
— Да, наверное, — тихо ответила большеглазая. — Лет с двенадцати.
— То-то и оно, — сказал он. — А давай литературу читать? Запрещенную-то?
Не стал он ее сказочками тешить про иван-чай. Как встал во весь рост, да как загнул про апперцепцию — у девчушки от восторга глаза расширились. А он все Кантом трясет, цитатки из него вытрясает, а у малолетней аж слезы на глазах, от восторга, видимо.
Разобрались они с критикой чистого разума, другим занялись. Вот те время, вот пространство, а вот и Господь Бог, а вот и гносеология, мать ее. Слушала девчушка с открытым ртом и разинутыми глазами. В кайф пришелся Иммануил, даром что незаконно проданный.
— А теперь поклянись, — потребовал юноша.
— Я поклянусь!
— Небом и землей, — уточнил он.
— Небом и землей, — сладко повторила она.
— Мамкой и папкой…
— Мамкой и папкой…
— И всеми будущими любовниками!
— И ими тоже…
— Что никому не скажу, чем мы тут занимались.
— Разумеется, — просто сказала она.
Расстались они молодые, счастливые сполна и собой, и миром, одним словом, начитанные до маковки. Отсыпаться пошел Влад, но не судьба, наверное. Через два часа нагрянула соседская тетка.
— Ты чего, паскудник, наделал? — вопила она.
— Развлекал вашу дурочку, — объяснил он.
— Что? — орала она дурным голосом. — Как ты сказал?
— А как ее еще развлекать?
Женщина застонала. Глаз выкатила, зубом скрипела, а ногтем норовила царапнуть импортные обои.
— Картинки рисовать, музыку слушать, — плакала она. — А ты что сделал? Лежит она сейчас, встать не может, бредит про какую-то онтологию. Есть не хочет, пить не хочет, метафизику ей подавай. А я где возьму? Мы бабы простые, академиев ваших поганых не кончали.
— Это пройдет, — философски заметил он. — Полежит и встанет.
— Сволочь ты, — просипела тетка и хлопнула его в ухо.
Хотела за чуб оттаскать, но пожалела, видать. Так и не помяла лихие космы, только плюнула в сердцах и ушла восвояси, или еще куда ушла, куда обычно уходят злобные некрасивые тетки… Наверное, к добрым и дурным дядькам, состоящих при них в мужьях, куда же еще? (Разумеется, к добрым, поскольку недобрый дядька такую бы, наверное, сразу порешил под покровом первой брачной ночи).
Влад оплакивал свое ухо. И так он его оплакивал, и по-другому, даже лечить хотел, а оно и так перестало маяться. Вот и славненько, думал он, вот и весело.
В разнесчастную железную дверь стали бить сапогом. Может, били и чем иным: трубой, скажем, или дубинкой, или кулаком, или телевизором, или водородной бомбой. Но он интуитивно чуял, что сапогом. Насмотрелся в детстве киношек, где плохие ребята вышибали хорошим парням двери своими грязными сапожищами. Тимуровцы? Тетка? Развратная кантианка?
Адольф Гитлер? Хан Батый? И один дома, и нет спасения.
Там стояло похлеще, чем хан Батый. Недоброе стояло, ох, недоброе. Мужик. Руки в татуировках. Шерсть-то дыбом, слюна изо рта вытекает. За спиной автомат, а в руках какие-то документы.
— Именем закона, козел, — хрипел он.
— Но вы же не сотрудник правопорядка?
— Я-то?
— Ну из милиции же?
Мужик ощерился.
— Так твою растак, пацан, не ментовский я. Я круче, пацан, запомни — я Кагэбэ.
— Ух ты!
— Не ух ты, а ух вы! Уважай, пацан, контору. А то выцепим. Открывай, короче, ворота — смотрю на них как баран.
Делать нечего, распахнул.
— Как фамилие твое, дятел?
— Владислав я… Ростиславович… Красносолнцев…
— А у нас записано, что ты Вовка, — подивился мужик.
— Там, наверное, такая дезинформация.
— Ладно, пацан, усек. Щас колоться будем.
Кагэбэ зашел в комнату, плюхнулся на кровать и стал старательно вытирать сапоги о сиреневую подушку. И методично колоть Влада:
— Имя? Фамилия? Адрес? Твою мать! Отвечать быстро, не задумываясь. Ну?
— Так вы меня об этом уже спрашивали.
— Ах да, вообще-то, — смутился он. — Но это я для уточнения, для сверки, так сказать, этих е… данных. Давай к составу преступления. Ну?
— Но я же не виноват.
— Начинается, — радостно процедил мужик. — Ты как, сучок, правду-матку резать будешь или отнекиваться?
— Только пытать не надо, — попросил Влад.
— Это мы быстро, — обрадовался Кагэбэ.
И открыл он серенький чемоданчик.
— Вот тебе щипчики, гвоздики, вот испанский сапожок, а вот стульчик, складной, электрический. Каково?
— Ой!
— Не издавай таких непристойных звуков, — огорчился мужик. — Что значит — ой? Это значит, что ты испугался. А мне так неинтересно. Зачем мне, бля, колоть такого неинтересного? Изображай из себя крутого. Вот тогда мне кайф. Вот сделай вид, что ты на мои угрозы плюешь, что сильный, наглый, самоуверенный. Давай, наплюй на мои угрозы, оскорби мое достоинство оперативного работника.
Влад символично плюнул на серенький чемоданчик. Он сразу увидел, что сделал правильно: разбойничья рожа Кагэбэ озарилась неземным счастьем.
— Ах ты падаль! — заорал он радостною. — Вот ты как? Я сразу понял, сука, что ты матерый, что на понт тебя хрен возьмешь. Я все про тебя понял. Но на крутого всегда найдется покруче, понял? Сейчас, ублюдок! Получай! Получай! Не увертывайся, мля! А еще?
— Нет, — прошептал Влад.
— Плеваться будешь?
— Нет, — простонал он.
Кагэбэ вздохнул:
— Что ты такой тупой, парень? Ты же матерый, следовательно, дерзкий. Кто же после двух ударов ломается? Ломаются, конечно, и без ударов, но не матерые. Ты должен был сейчас не испугаться, а послать меня на х… Тогда мне интересно с тобой работать. Давай еще разок попробуем? Не возражаешь?
Паренек кивнул.
— Ну, будешь плеваться-то? — повторил Кагэбэ.
— Пошел на х… — ответил Влад.
— Что, козел?! Что ты сказал?! Убью, пидор!
Влад метнулся к двери. Но не успел, понятное дело. Завален был нехилым ударом в лоб. Лежал, приходил в себя. Не спеша, гость достал предмет, не стульчик и не сапожок, а пистолет, простой и обыкновенный, а в сложившейся ситуации даже банальный…
Он вдавил ствол в висок и зашипел змеино:
— Гаденыш, снесу тебе башку, на хер снесу, ты ведь знаешь, я не шучу, знаешь, гаденыш.
Влад открыл глаза. Оперативник спросил:
— Посылать будешь?
— Нет.
— Эх, блин, — с досады Кагэбэ отшвырнул пистолет.
Попинал подушку, вроде как успокоился.
— Эх ты, деревня, — печально произнес он. — По законам жанра ты должен послать меня второй раз. Вот тогда из доброго я бы стал злым. Я бы тебе врезал еще пару раз, потом ты мне, и все так по-мужски, романтично. Затем ты бы стал убегать, например, через окно. Завалил бы я тебя, брат, при попытке к бегству. Эх, такую романтику спортил… Виноват ты передо мной, виноват. Пиши тогда уж чистосердечное, раз убегать не хочешь, что с тебя взять.
— А в чем? — полюбопытствовал Влад.
Кагэбэ нахмурился:
— Как в чем? В преступлении, не в любви же.
— А в каком?
— Блин, я не понимаю, кто его совершил: я или ты? Откуда я-то знаю. Что совершил, то и пиши, тебе лучше знать. Бери ручку, бумагу. Полчаса хватит?
— Но я не совершал.
— Кончай дурака валять. У меня к вечеру двух матерых расколоть по плану.
— Я не матерый.
— А я виноват? Кто виноват, ты мне скажи? Коза ностра? Жидомасоны? Каждый сам по жизни отвечает за дерьмо, в которое вляпался. Не юли, будь мужчиной. Ручку в руки и пишу правду. Скучно напишешь, пристрелю как сявку обдолбанную. Сорок минут тебе.
Влад вздохнул, взял ручку и за сорок минут написал шедевр.
Он признал все: и храм Артемиды, и тридцать монет от первосвященника, и александрийский огонь, и руины Вечного города, и кричащую в огне Жанну д’Арк, и отравленного Наполеона, и Освенцим, и пулю в Кеннеди, и выстрел в Мартина Лютера Кинга, и пару жертв Чикатило, и масонский заговор, и подвиги Аттилы, и детей Нагасаки, и изобретение СПИДа, и красный террор, и Джордано Бруно, и профессоров на Чукотке, и Есенина в петле, и меткость Дантеса, чуму и холеру, насморк и сифилис, смерть бизонов и вымирание динозавров, Атлантиду и Лемурию, депрессию и запоры, дурных староверов в гарях и утонченнных маркизов на фонарях, чеченские авизо и работорговлю, ураган на Цейлоне и голодуху в Нигерии, Павла Карамазова и ростовщицу-старуху, подростковую преступность и детскую смертность, автокатастрофы и весенние заморозки, хреновый урожай бобов и засыпанную мышкину норку, отрезаннные уши и вырванные глаза, брошенных жен и обманутых мужей, оторванные головы и пробитые груди, слабые нервы и невидящие глаза, погибшие души и серые судьбы, неузнавание пути и поздний крик, страх и сострадание, запуганность жизнью и запах смерти, ненайденный опыт и гибнущие структуры, энтропию и боль, слабость и отсутствие новизны, нерожденное желание и вековечную дурь.