Петр Алешкин - Откровение Егора Анохина
— Ух ты, даже гармошка! — воскликнул Максим. — Ну, ты, брат… — И не нашел достойного слова— похвалить.
В маленькой избенке Чиркуновых сумрачно. Стекла обоих окон затянуты толстым слоем инея. Отец Мишки, Трофим, худой мужик со спутанной бородой, увидев четверть, закряхтел на печи, развернулся, выставил зад в заплатанных штанах. Нащупал голой ногой гарнушку и, держась за грядушку печи, спустился на пол. Надел валенки с дырявыми носами.
— Чего ты не подошьешь? Палец отморозишь, — указал на дыру Андрей Шавлухин.
— А-а, — махнул вяло рукой Трофим. — Некогда.
— Весь день на печи, а некогда? — засмеялся Андрей.
Закурили разом, глядя, как мать Мишки, высокая сутулая баба, складывает в глубокие глиняные чашки яблоки, огурцы, как Трофим, кряхтя и покашливая, режет сало, хлеб. Комната быстро наполнилась дымом. Но его не замечали в сумраке, пили, ели, обсуждали — удастся или не удастся выколотить из мужиков хлеб с картошкой. Егор молча слушал.
— Загнул ты с двадцатью пятью фунтами, — сказал Чиркун Маркелину. — Многовато. Скости… Хотя бы пятнадцать или на худой конец двадцать.
— Отступать не буду… Увидишь — привезут.
— А с Советом что ты хочешь делать?
— С Советом? Погляжу, — хмельно оскалился Маркелин. — Еще не придумал, — и взглянул на Егора: — Не бойся. Оставлю я в живых отца… Но угомонить его надо. Слишком неугомонный. Много еще хлопот Советской власти принесет…
— Я враз угомоню, будь спокоен, — ухмыльнулся Мишка.
— Эх, зарубку я им на память сделаю! — воскликнул Маркелин, видимо, решив, как быть с членами сельского Совета. — Узнают, как Маркелину перечить!
Андрей Шавлухин улыбался, прислушивался к разговору, а сам потихоньку тянул гармошку туда-сюда у себя на коленях.
— Чего ты пиликаешь, — глянул на него Трофим. — Играть, так играй бодрея.
— Максим, рвани-ка! — подмигнул своему заместителю Маркелин.
Максим взял гармонь, подергал, приноравливаясь к ней. Сразу обнаружил, что два клапана западают, меха худые — воздух шипит. Но неважно, не на сцене, и заиграл уверенно и громко, запел. Егор узнал его высокий голос. Это он утром пел о том, «какая благодать кости ближнего глодать».
— Крутится-вертится шар голубой… Эх-да! Крутится-вертится да над головой… — пел Максим.
— Брось! — остановил его Маркелин. — Давай лучше «Цветы ЧеКа». — И объяснил всем: — Мне его из ЧеКа дали. Маркелину кого попало не дают. Знают… Мне наш губпродкомиссар наказывал: не жалей родных мать-отца, когда задания партии выполняешь! И я не жалею.
Максим с шипением сдвинул меха гармони и запиликал, запел, играя своими черными бровями.
На вашем столике бутоны полевыеЛаскают нежным запахом издалека,Но я люблю совсем иные,Пунцовые цветы ЧеКа.
Максим пел озорно, легко, вздергивал черную бровь, подмигивал Андрею Шавлухину, который влюбленно улыбался, глядя, как он играет, как поет.
Когда влюбленные сердца стучатся в блузы,И страстно хочется распять их на кресте,Нет большей радости, нет лучших музык,Как хруст ломаемых и жизней и костей.
Вот отчего, когда томятся Ваши взорыИ начинает страсть в груди вскипать,Черкнуть мне хочется на Вашем приговореОдно бестрепетное: «К стенке! Расстрелять!»
— Ловко, а! — захохотал Андрей восторженно, налил полстакана и протянул Максиму. — А с каких лет ЧеКа на работу примает?
— В ЧеКа с улицы не берут, — взял стакан Максим, держа гармонь на коленях. — Нужны заслуги перед партией, народом. Поработай в Совете, поглядим, может, и ты удостоишься доверия.
Поговорили еще немного, и Маркелин поднялся: пора дело делать, день короткий. Покатили назад, к церкви. Сани постукивали, подпрыгивали на ухабах, шипели по накатанной дороге. Сытая лошадь помахивала хвостом на бегу, попеременно показывала желтые подкованные копыта, бросалась снегом. Еще издали увидели возле ограды двое оставшихся саней, да отряд красноармейцев рядом. Никто из крестьян не привез ни фунта.
— Твою мать! — ругнулся зло Маркелин, снова входя в роль, хлестнул плеткой по задку саней. Блестящие глаза его остекленели. — Они запомнят, запомнят… Отряд! Слушай мою команду! Разобраться по пяткам!.. Солодков, со своим пятком в Вязовку! Ужанков, на Хутор! Трухин, на Масловку! Ивакин, в Крестовню! Юшков, в Угол! Быстро по дворам! Кто не сдаст хлеба, забирать всю скотину: овец, коров, лошадей, и гнать сюда, в ограду, — указал он плеткой на церковь. — И быстро! Засветло надо сделать. Выполнять приказ!
Красноармейцы с сумрачными лицами зашуршали снегом, по пятеро двинулись в разные стороны деревни. У Егора тоже было тревожно на душе, хоть и захмелел. Такое ощущение, будто ввязался он в неприятное, нехорошее дело. Он буркнул Мишке:
— Я пойду… скажу своим, чтоб сдали… — И, не дожидаясь ответа, пошел следом за красноармейцами в Угол.
Мать по-прежнему была хмурая, сердитая. Они со снохой сидели на полу, на тряпках, щипали козу, лежавшую со связанными ногами между ними. Серый козий пух воздушной горкой возвышался на старой шали под приступкой. Сноха притихшая, молчаливая. То ли чувствовала настроение свекрови и не тревожила ее разговором, то ли мать успела отругать ее за что-то. Ванятки не видать. Услышав скрип двери, мать обернулась, сказала ехидно:
— Оратель явился… Где отец? — Видно, кто-то, Ванятка или кто из соседей, сказал ей, что Егор выступал на сходе, и она не одобрила это.
— Арестованный… Со всем Советом… Отпустят.
Мать, сердясь, наверное, слишком большой клок пуха уцепила, рванула. Коза вскинула голову, закричала жалобно. Мать резко придавила ей голову ногой. Стукнули, заскребли по полу большие ребристые рога козы.
— Лежи!
Егор с виноватым видом, не раздеваясь, сел на лавку у двери.
— Мам, хлеб надо сдать… приготовить. Щас красноармейцы привалят…
— У тебя он есть, хлебушек, ты и сдавай! — кинула мать. Она яростно рвала пух так, что бок козы дергался. — Щедрый какой… Где его взять-та. Сами однем кулешом перебиваемся… За семенной браться? Пожрать, а потом зубы на полку? Так?
— Ничего рази нет? — тихо спросил Егор.
— Глянь, поди, в ларь… Пусто! До зернышка выгребли. Сроду такого не было.
— А как же быть? Они сейчас всю скотину заберуть, — пробормотал Егор.
— Как заберуть? Куда? Кто им дасть?
— Не спросють. Приказ Маркелина… Собрать в ограду церкви, и держать, пока не сдадите…
— Как же так? Майке телиться скоро…
— Вот и отелится… в снег. Да и с отцом как бы чего… если заартачимся…
С улицы шум донесся, крики, блеяние овец. Егор выглянул в окно. Мать поднялась с пола, тяжело опираясь на колени, подошла, долго смотрела, как овцы, коровы топнут в снегу по брюхо, как кричит на кого-то невидимого из окна красноармеец, грозит винтовкой. Началось.
— Царица небесная, заступница ты наша, когда жа кончится эта мука! — запричитала мать. — Господи, за какие жа грехи ты нас наказуешь! Чего жа мы сами исть будем, чем жа питаться? Святым духом…
Она, вытирая глаза, горбясь, двинулась в сенцы. Егор пошел следом.
Когда разгоряченные красноармейцы, стуча сапогами, ввалились к ним, Егор с матерью взвешивали безменом рожь и ссыпали в мешок.
— Сами привезем, — буркнул Егор.
Не мог вчера представить себе он, входя в тихую сонную деревню, что сегодня он увидит такое… Женские крики, взвизги под ударами плеток, мычание коров, утопающих в снегу, не понимающих, что от них хотят, куда и зачем гонят, хриплые голоса овец и тонкие, испуганные — коз. И это по всей деревне, со всех концов. Особенно шумно на лугу, у церкви. Все перемешалось здесь: овцы, лошади, люди, коровы, подводы. Кое-кто, как и Егор, наскреб оброк, сдавать привез. Очередь образовалась. Принимал и отмечал Мишка Чиркунов. Помогали ему Андрей Шавлухин и два таких же молодых паренька. Комсомольцы, догадался Егор, будущие советчики. Мужики неразговорчивые, сумрачные. Пакостно и на душе Егора, так пакостно, что ни на кого смотреть не хочется. И непонятно — то ли он виноват перед мужиками, то ли они перед ним. Жалко мать, отца. Он-то уедет через десять дней в свою часть, на готовенькое, а они перебивайся. Егор сидел на соломе в санях, смотрел исподлобья, как заполняется скотиной церковный двор, как распоряжается там Максим, покрикивает на ребятишек, чтоб помогали загонять. Маркелина не видно. Потом, когда пришли все красноармейцы, исчез и Максим.
Подводы, сгрузив зерно, картофель, яйца, отъезжали от Мишки Чиркунова. Мужики сразу оттягивали кнутами своих лошадей и мчались домой без оглядки. Только хриплые, густые голоса доносились: Но! Но! Зараза! — да шлепки кнутов по спинам невинных лошадей, мерное постукивание сбруй да хруст снега.
Скотина в церковном дворе орала на разные голоса, топталась в снегу. Ворота закрыли. Вдруг от двора Федора Гольцова, где в его крепком сарае были заперты арестованные члены Совета, донеслись выстрелы: нестройный залп и какие-то крики.