Альфредо Конде - Лукуми
Итак, засадить — такое нелитературное слово использовал мой дед, продолжая покачиваться в кресле; да, он употребил именно это слово вместо того, чтобы сказать, что его отец хотел пощупать свою жену, перепихнуться с ней, исполнить супружеский долг, или причаститься к телу, как я сказал вам в самом начале. Почему-то ему захотелось выразиться именно так. Возможно, он не желал использовать пошлое выражение заниматься любовью — ведь любовью не занимаются, она сама приходит, один Бог знает откуда. Как дар. Или как проклятие. Вот как раз с последним, боюсь, и пришлось столкнуться деду моего отца, с проклятием, которое предстало пред ним со всей определенностью и очевидностью в тот самый день, когда после стольких лет совместной жизни он наконец понял, что представляет из себя на самом деле его жена. Узколобая баба, только и всего.
— Узколобая? Да нет, просто отъявленная ханжа! — изрек мой дед.
2Итак, причаститься к телу, то есть попросту трахнуться. Речь идет о выражении, которое может усладить лишь слух святош да старых каноников, заброшенных историей в почти пустые теперь сельские церкви. Но мой дед не рассуждал на эту тему. Он лишь повторял снова и снова, что мне тоже следует сначала познать суть жизни, как познал ее он; то есть жениться уже в зрелом возрасте. Именно так сделали и он, и мой отец, а пока сей устрашающий миг не наступил, следует хорошо познать все слова и те разнообразные значения, которые приписывают им времена. Именно это он мне и посоветовал. Ибо таков наилучший и, возможно, единственный способ не утратить связи с женщинами, которые, как известно, чрезвычайно падки на слова, эти вибрирующие дыхания.
Больше он мне ничего не сказал. Впрочем, оно и лучше, ибо, как вы уже успели заметить, он слишком часто повторялся. Об остальном я постепенно узнал благодаря своему дяде. А тогда мой дед ограничился лишь рассказом о том, что произошло в день, когда меланхолия проникла в окно нашего дома и напала на его отца.
Он рассказал мне, что мужчины из нашего рода всегда были если не в полной мере благоразумными, то в определенной-то мере уж точно. Он привел этот довод, чтобы окончательно прояснить, почему им пришлось заново складывать жизненную мозаику, над которой трудилось большинство моих предков, составляя ее в весьма причудливом, далеко не всегда радостном, как и их собственные судьбы, виде. И это может быть одной из причин, подталкивающих меня к воспоминаниям. Есть и другие, но о них позднее.
Итак, приведенный ниже рассказ — это то, что поведал мне дед вскоре после моего появления в его жизни; он говорил о своем отце, смакуя слова, как только он один умел это делать. Без какой-либо передышки и с явным наслаждением он поведает мне то, что случилось дальше. Как я уже заметил, не все, но вполне достаточно для того, чтобы понять, что именно произошло. И хотя, как мне кажется, я хорошо знаю, почему сам сейчас предаюсь воспоминаниям, я, тем не менее, все еще сомневаюсь относительно решающего довода, заставившего сделать это его. Впрочем, подчас мне чудится, что я знаю ответ. Это происходит, когда я пребываю в убеждении, что познал суть жизни, постиг ее тайный смысл.
Когда мой прадед, страдая, возможно, помрачением рассудка, размечтался о любви и готов был совершить акт соития, крики весьма древней к тому времени старушки проникли сквозь стены супружеской спальни, пронеслись по длинному коридору, скатились по лестнице, пересекли нижний этаж дома и вырвались в черешневый сад.
Пол коридора был деревянным, его ежедневно тщательно натирали, так что крики скользили по нему легко и беспрепятственно. Он был так хорошо навощен, так натерт, что крики отдавались далеким металлическим эхом, почти зримым, воспроизводившим известные или легко угадываемые образы.
В доме всегда имелись две пары мягких суконок, дабы его обитатели и даже гости могли поставить на них ноги и пройтись по коридору, скользя как по льду. Таким образом, в скользящей тишине усиливались блеск и непорочная чистота, которую старшая дочь моего прадеда, моя двоюродная бабка, еще в молодости ввела в норму. Навязчивое стремление поддерживать чистоту — вполне законное, но невыносимо скучное, так что не вижу никакой необходимости подробно его описывать.
Итак, крики моей прабабки проникли в коридор. Проползли под дверью спальни и стремительно и звонко пронеслись по коридору, спустились по лестнице и наконец, подобно звону разбитого стекла, эхом отдались в ушах членов благородного семейства. Потом в десятые доли секунды они вырвались за пределы дома, вылетев в огромные окна галереи второго этажа, и с удивительной быстротой добрались до середины сада. И произвели эффект, повергший в ужас тех, кто бродил в окрестностях имения, расположенного вблизи моря. Никто не мог спутать их ни с какими другими криками. Разве что с судорожным мяуканьем мартовской кошки.
В этот самый миг моя двоюродная бабка Милагроса в окружении молчаливых черешен пыталась смыть с каменной столешницы круглого столика пятна красного вина, не знаю точно, Баррантеса или Рибейро, из тех, что нелегко поддаются воздействию щелока и мочалки.
Крики следовали одни за другими: частично они сразу проникли сквозь окна, другие же достигли сада лишь спустя несколько мгновений, промчавшись по длинному коридору и спустившись по пышной лестнице; отдаваясь эхом, они смущали души и ранили нервы и сознание. Милагроса услышала и те, и другие не синхронно, но четко и ясно, ибо у нее всегда был весьма тонкий слух. Она чутко прислушалась к ним, содрогнувшись в душе; нервы ее напряглись, ее всем известная крайняя чувствительность обострилась, и ее охватило необыкновенное волнение, ибо она прекрасно поняла, что сии звуки означают.
Итак, услышав дикие вопли своей матери и определив их происхождение, Милагроса бросилась бежать к дому. Вошла в него и поспешно поднялась по лестнице. В этот момент криков уже не было. Они превратились сначала в жалобные стоны; потом в прерывистые всхлипывания, короткие, словно удары хлыстом. Не медля ни секунды, не дожидаясь, пока они перейдут в покорное посапывание, похожее на шуршание целлофана, этого фальшивого стекла, которое не возвращает нам даже искаженного отражения, моя двоюродная бабка Милагроса ворвалась в спальню своих родителей. И тем самым прервала кульминационный момент сцены, которую совсем нетрудно себе представить.
— О, Господи Иисусе, о святые Иосиф и Мария! — воскликнула она, созерцая то, что позднее будет квалифицировано как отвратительная картина, представшая перед ее до того момента непорочным взором.
Затем вновь повторила:
— Господи Иисусе! Иисус! Иисус!
В это мгновение мой прадед в расстегнутой рубашке, развевавшейся словно флаг, — он не снял ее из боязни простудиться — приподнялся с несостоявшегося брачного ложа. Он был ошеломлен. Растерян. Старик только что обнаружил присутствие своей дочери и, столь же стремительно, сколь и неожиданно поднявшись, выставил на критическое обозрение своей старшенькой крайнюю худобу ног, практически лишенных мышечной массы, которая, как известно, с возрастом имеет обыкновение утрачиваться.
Но это было не все. Там, где заканчивались эти столь трогательные ноги, тонкие, как проволоки, моя двоюродная бабка смогла констатировать наличие не только весьма невнятных ягодиц, но и — что было гораздо хуже — присутствие не то чтобы вялого, а скорее — и это совсем не одно и то же — почти восставшего мужского члена, который тем утром по некоей странной причине вдруг пробудился от спячки, едва только старик оказался рядом со своей в высшей степени религиозной и богобоязненной супругой. Однако ханжеский ум его еще более богобоязненной дочери возымел желание уменьшить и успешно уменьшил восприятие открывшегося ее взору видения до обычных и значительно более скромных размеров, дабы впоследствии можно было рассказывать об увиденном словами, подчеркивавшими нелепость намерений престарелого развратника.
Выражаясь в лестной для бедного отца моего деда манере, реальность, вторгшаяся в лице его разгневанной дочери, защитницы непонятно каких призрачных добродетелей, сразила полового гиганта, каковым он всегда был. По крайней мере, именно так называл его мой дед, который чрезвычайно гордился своим родом и сделал из случившегося два важных вывода, а именно: во-первых, его отец по-прежнему был одарен мужской силой; и во-вторых, гигант, пусть временно и поверженный, возвратился к жизни, а значит сможет это сделать снова. Пустое тщеславие, как заметила бы Милагроса. Повышение самооценки, как сказал мне мой дед.
Разглядев мужское достоинство отца и прикинув его размеры, сия целомудренная дева, разгневанная сестра моего деда, решила подвергнуть его более пристальному анализу своего критического взора. Закончив, она уже не стала повторять: «Господи Иисусе!», а ограничилась тем, что процедила сквозь зубы: «Какая дикость!».