Поль Констан - Откровенность за откровенность
А между тем, хоть Глорию слушались наисложнейшие механизмы и замысловатые устройства, которыми ее муж Механик, создатель подлинного технического шедевра, буквально начинил дом, она то и дело сталкивалась со старым как мир сопротивлением природы и вещей, не желающих приручаться. Когда дом загорелся от щипцов для волос, которые сдуру неверно приняли компьютерную команду, — это еще куда ни шло, но как прикажете понимать, что именно в дом Глории, оснащенный электронным громоотводом, ударила летним вечером молния, да еще в тот самый день, когда иссякли запасы арканзасской воды? Пожарные не выжали из брандспойтов ни капли, и соседи встали в цепь с ведрами и тазами, медленно наполняя их из кранов в своих кухнях. А как объяснить, что под тяжестью снега, на редкость обильного этой зимой — оттого-то и весна выдалась такая дружная, — рухнул деревянный забор сада Глории, а у соседей, всего в нескольких метрах, ограда стоит как стояла? Они уже начали ее красить, а Глория сидела и дожидалась, когда городской подрядчик пришлет тягачи, чтобы поднять ее забор, и знала, что они изроют колесами сад и погубят всю уцелевшую, не придавленную тяжелыми досками растительность.
А в прошлом году была другая беда — потоп. Воды реки Мидлвэй, притока Арканзаса, которую давным-давно загнали в подземное русло, в весеннее половодье пробились наружу у Глории в подвале, и дом залило до второго этажа. Пол в кабинете Глории покрылся толстым слоем жирного ила, который, с тех пор, как город похоронил реку, больше не обогащал ни пшеничные поля, орошаемые искусственно, ни индейские территории, где теперь ветер гонял комья сухой травы.
Глория отремонтировала дом. Поставила новую крышу из сборных плит под красную черепицу с прокладкой из стекловолокна. Опускные окна в деревянных рамах заменила тройными алюминиевыми: ставни, окно и сетка от комаров в одной конструкции. Она все убрала сама, и воду, и грязь, с терпением и упорством первых поселенцев. Ползая на коленях, задом кверху, носом вниз, мыла пол размашистыми движениями, с незапамятных времен привычными женщинам, и отжимала тряпки голыми руками.
Она отмыла всю мебель, всю утварь, все развинчивала, отскребала и собирала заново. Книги из ее библиотеки целое знойное лето сушились на пожелтевшем газоне. Она провела каникулы, разлепляя страницы, будто бы читала канзасским ветрам и облакам. Осенью покоробившиеся переплеты с разбухшими страницами вернулись на перекошенные от сырости полки книжного шкафа. В доме так и остался запах тины, если закрыть глаза, казалось, что живешь в болоте. А если открыть — мир виделся зеленоватым, как за стеклом давно не чищенного аквариума. Зеленые растения, подвешенные к потолку в сеточках из макраме, покачивались, точно водоросли.
Это напоминает мне Африку, сказала Аврора Глории.
Ее дом в Камеруне сгорел от лесного пожара, зажженного охотниками. Аврора заранее встала со своей обезьянкой Лапочкой на опушке и ждала начала охоты. Она смотрела, как огонь выгоняет животных из леса; они выбегали по одному и замирали в шаге от нее, потом проносились целыми стадами, не обращая на нее внимания. И вдруг прямо перед ней выросла стена пламени, высоченная, с дом, — утрамбованная земля теннисного корта остановила огонь. Он угас бы почти у ее ног, ведь ему здесь не было пищи, ни дерева, ни бамбука, ни травы, он отступил бы перед голой красной землей. Но ветер всколыхнул волну огня, она подалась назад, взметнулась девятым валом, накрыла парк и сады, и, прежде чем взрослые успели загородить дорогу пламени, оно вспыхнуло за домом, там, где хранились канистры с бензином. Взрыв подбросил всех в воздух. Огненный ливень обрушился на дом. Плетеная кокосовая кровля запылала с жутким гулом, словно ревела буря.
Аврора числилась в списке погибших, как и ее родители и все домочадцы. Ее нашли не сразу, далеко от дома, гораздо ниже по склону холма, почти у реки; она была без волос и держала Лапочку, тоже совершенно лысую и совершенно мертвую, повисшую в ее руках длинной тряпичной куклой. От липкого пепла она стала вся серая, как будто побывала в бочке с краской, которую делали местные колдуны, — намазавшись ею, воины становились неуязвимыми, а охотники невидимыми. Аврора тоже была невидимой, пока не открыла свои голубые глаза. Она помнила только, что вокруг был лес, и, не зная, куда идти, она очень старалась оставлять следы, глубокие отпечатки своих ног в мягком густом пепле, таком же неоценимом, как песок на пляже, утром, когда море возвращает его суше и жертвы кораблекрушений пишут на нем: терпим бедствие.
Тогда, после пожара в мидлвэйском доме, Механик перевез свои многочисленные инструменты, сложные и чувствительные, к родителям, на другой конец города, в зажиточный район, где обеспеченность и уверенность в завтрашнем дне были культом. Туда же отправили и Кристел — там ей будет спокойнее, пока дом приведут в порядок и отмоют. Но девчонка повсюду совала нос, выискивая хоть какие-нибудь следы, — можно подумать, что старшие не о ней заботились, а наоборот, скрыли от нее нечто важное и самым непосредственным образом ее касающееся. Она таки обнаружила в щели между половицами глаз какой-то из своих плюшевых игрушек, лопнувший от огня. Вот видишь, вот видишь, рыдала она, тыча матери в лицо свидетельство катастрофы. Она подозревала ее в чем-то непростительном, но трудно было понять из этих яростных нападок, что именно вменяется в вину — что подожгла дом или просто-напросто лишила ее зрелища. Глория, у которой, сколько она ни отмывала руки, сажа въелась в морщинки неопровержимым доказательством, терпеливо переждала грозу, отнеся ее на счет запоздалого испуга. Она бы все равно не поверила, что Кристел горюет в основном об из ряда вон выходящем событии, в котором ей не довелось поучаствовать и стать в собственных глазах SO SPECIAL[12], — недаром духи, которыми пахли в тот год все девчонки, так и назывались: «SO SPECIAL».
Авроре вспомнилось, как солдаты отнимали у нее Лапочку, от которой уже плохо пахло. Они разжали ее пальцы один за другим, разогнули и приподняли локоть, удержали руку, которая тянулась снова схватить. Потом с нее сняли прилипшие к коже лохмотья — все, что осталось от желтого платьица. Ее закутали в простыню, а обуви у нее не было. Аврора до сих пор чувствовала тепло пепелища под босыми ступнями. Она сдирала с рук и ног тонкую серую пленку, похожую на паутину. Для ночлега солдаты соорудили хижину из зеленых стволов, которые потрескивали ночью, отдавая звездам солнечное тепло. На них выступал белый сок, густой, как молоко, его пили прозрачные ящерицы. Отяжелев, они падали на землю, а там на них набрасывались муравьи, присасывались, силясь прогрызть брюшко.
Дней десять отряд добирался до Яунде, где их ожидали; в ошеломленно-сочувственной атмосфере Аврора переходила из рук в руки, женщины прижимали ее к груди, мужчины высоко поднимали, все хотели отдать ей комнаты своих детей, кроватки своих детей. Еще несколько дней вокруг нее бушевали трагические страсти, а она не знала, что делать со всеми вещами, которые ей совали в руки, с едой, которую запихивали в рот, зажмуривалась, чтобы не видеть смотревших на нее людей, и гладила пальцем светлую шелковистую щеточку, отраставшую на голове.
Потом настал день отъезда в Дуалу, но сначала ей должны были купить туфли. Она ужасно этого хотела, чтобы было хоть что-то по-настоящему ее: ведь здесь ей дали все чужое, а ничего своего у нее не осталось, — и очень боялась, что люди, пообещавшие их ей, не сдержат обещания. Ну когда же мне купят туфли? — без конца повторяла она упрямо, настырно, и никакие заверения не помогали, пока ее не отвели в магазин. Там она опять показала норов: не захотела идти в детскую секцию. Расположилась в отделе мужской обуви, показала на ботинки со шнурками сорокового размера и уперлась на своем. Ей дали эти мужские ботинки, она несла их, а шла по-прежнему босиком.
У всех, кто видел ее с пирса, защемило сердце: такая кроха со светлым пушком на головке, решительно, как большая, села в шлюпку, выходившую в море, где пассажиров на канатах поднимали на борт парохода. Супружеская чета, уезжавшая на лечение в Виши, должна была присмотреть за ней во время плавания. Мужчина взял ее на руки, а женщина попыталась забрать у нее картонную коробку.
Глории казалось, что и сегодня под мышкой у Авроры зажата какая-то невидимая коробка. Она чувствовала, что та близка к крику, который вырвался у нее на палубе, когда добрая женщина хотела взять коробку, близка к тому ужасному горю, что обрушилось на нее, когда она поняла, что родителей нет и никогда, никогда больше не будет. Ее кулачок так и сжимал материнскую юбку, за которую она хотела удержаться.
Когда Аврора обернулась, босая, с голыми ногами, в одной футболке, служившей ей ночной рубашкой, в ней было так много от осиротевшей девочки, оставшейся там, в Африке, что Глории захотелось обнять ее и поцеловать в макушку, на которой давно отросли волосы.