Николай Климонтович - Гадание о возможных путях
Он выл долго, стоя на холме.
Его призывный вой оставался без ответа. Шалый стал медленно спускаться вниз, то и дело замирая, снова поднимая морду.
За брезентом палатки слышалось тяжелое дыхание мужчин. Ветер едва шевелил не застегнутый полог. В тишине вдруг ясно послышалось повизгивание суки. Пес ответил ей.
— Он здесь, рядом, — раздался шепот.
— Видишь его?
— Нет. Но, кажется, он с той стороны, совсем близко.
Двое мужчин выбежали из палатки, у одного в руках чернело ружье.
— Зайди оттуда, вон он.
— Где?
— Да вон же!
Один бросился в сторону, но споткнулся о растяжку палатки.
— Черт, ты спугнул его.
Шалый отскочил назад. Теперь его большое, светлое, высвеченное луной тело было хорошо видно на черной траве. Мужчина поднял ружье.
— Стреляй в воздух, — сказал другой, — он больше не придет.
— Как бы не так, он весь день был здесь где-то.
Шалый бежал в темноту, когда мужчина выстрелил. В палатке завизжала собака.
— Попал? — спросил из палатки женский голос.
— Кажется, удрал.
— Да он не придет больше, — сказал второй.
— Разлет большой, так что дробь его достала, — сказал, не слушая, первый.
— Ничего с ним не сделается, — сказала женщина в палатке, она опустила с кровати руку и гладила лайку, — а напугать его надо было, да, Кальма, да?
— Жаль, если ты его ранил. Уж тогда надо было наверняка, — сказал тот, кто просил не стрелять. — Если ты его искалечил, он совсем озвереет.
— Воет он жутко, — сказал другой.
— Ну что ты, что ты, что ты дрожишь, — успокаивала женщина собаку….
Всю ночь Шалый отлеживался в кошаре. Дробь застряла у него под кожей на бедре, и всю ночь он зализывал рану горячим вспухшим языком. Даже днем, когда пустыня ослепительно заблестела, давно высохший помет, на котором он лежал, чернел и размякал под ним.
Он прикрывал глаза, и желтая пустыня вставала перед ним, а когда он открывал их, по желтому небу бесчисленно тянулись покачивающиеся желтые верблюды, — один за другим, они шли из-за желтого холма.
Перед закатом рядом с ним дрались две черепахи. Они недавно выкопались из песка, их желтые с черными бороздами панцири тускло поблескивали. Они шипели, вытягивая головы, открывали змеиные розовые пасти, потом прятали головы и сталкивались нижними выступами панцирей.
Шалый смотрел на них, не двигаясь, из-под полу прикрытых век.
Они повторяли все раз за разом. Мерный костяной стук их шуточных ударов заполнял все вокруг. Пес вздрагивал, слюна капала с его запавшего в сторону языка.
Стук повторялся. Небо стало нестерпимо желтым. Черно-желтые облака плыли по нему, как черно-желтые черепахи, и, сталкиваясь со стуком, шли новые и новые, одно за другим, из-за желтых холмлв.
Одной из черепах удалось ударить другую сбоку, та перевернулась, победительница отползла в сторону, шипела, вытянув чешуйчатую шею, пока поверженная когтистой шелушащейся лапой помогала себе перевернуться обратно… Слабый знакомый запах разбудил пса. Под вечер он пополз в кишлак и бесконечно пересекал сухой желтый такыр.
Такыр был гладок и пуст.
Старик посадил пса на веревку. Кисло пахнущей водой он промыл рану, долго рассматривал обнаженные рубцы, качал головой и щипал сухими пальцами грубую шерсть на собачьем загривке.
Несколько дней пес был покорен. Он равнодушно слушал редкий лай в кишлаке, клал морду на лапы и лишь вздрагивал, когда на опущенные веки заползали жадные весенние мухи.
На четвертый день он уже чутко прислушивался к далекому лаю, раздраженно урча ходил взад и вперед на привязи, а лунной ночью через пять дней завыл жалобно и тягуче. Старик вышел из юрты с нагайкой в руке, пес ощерился на него. Казах бил его молча, пес рвался и хрипло скулил от боли в паху. Утром за юртой болтался огрызок веревки, сучковатая жердь валялась в пыли.
К лагерю пес прибежал затемно, метался светлой тенью в предрассветном сумраке, обрывок размочалившейся веревки то и дело перехлестывал его шею. Почуяв его, сука встала в палатке и натягивала поводок, заброшенный через раму раскладушки. Шалый подошел вплотную, ткнулся мордой в полог — белая пена осталась на брезенте. Лайка метнулась к выходу, поводок распустился, и собаки столкнулись головами, терлись, обнюхивая друг друга. Он толкнул ее твердым широким лбом, бросился в сторону, и она с жалобным визгом бросилась вслед…
Все еще спало вокруг. Спал кишлак, спала отара по склону холма. Старик казах спал в своей юрте, зябко скрючившись под теплыми одеялами, а возле его губ, под щекой, покрытой седой щетиной, темнело и расплывалось пятно от слюны. Спали в палатках геологи; тяжело, с присвистом храпел кто-то, другой самый молодой из них, спал неслышно, лицом вниз. Спала на раскладушке женщина, ей снилось что-то. Может быть, во сне она думала об одном из мужчин, спавших рядом, — и слабо улыбалась…
Собаки бежали рядом. Обрывок веревки и поводок, позвякивающий металлическим карабином, волочились за ними в песке.
Низкое солнце, огромное, туманно-оранжевое, катилось над пустыней. Каждый стебель, каждый никнущий к утру цветок отбрасывал сейчас четкую острую тень. Впереди лежала каменистая, рассеченная оврагами, покрытая холмами сухая бескрайняя земля. Две узкие темно-лиловые тени, то и дело касаясь тесно, скользили рядом…
Лайка остановилась. Она вдруг присела назад, вся сжалась, напружинилась, будто бежать дальше было некуда. Шалый обходил кругом тяжело дышавшую, неловко поворачивающуюся, повизгивающую суку, терся мордой о ее влажную шею, ловил расширенными ноздрями запах ее мокрого живота. Лайка заскулила и бросилась назад. Пес смотрел ей вслед и, лишь когда она скрылась за холмом, прыгнул вперед, легко вытянув над землей тяжелое тело.
В лагере был переполох. Догоняя лайку, Шалый услышал голоса людей. Собака метнулась к ним, не далась в руки, бросилась обратно. Мужчина с ружьем бежал за ней.
— Осторожней! — отчаянно закричала женщина. — Толя, осторожней!
На бегу мужчина взвел курок. Лайка, заливаясь жалобным лаем, все крутилась вокруг пса, то появляясь сзади, то загораживая собой. Шалый зарычал, его обнаженная пасть слепо и яростно наполнилась пеной. Он прыгнул в последний раз, и по его морде, по глазам ударили подряд две огненные нагайки.
Пес оступился. Ткнулся шеей в холодный песок. Пополз вперед, обдирая о камни разбухший от крови живот. Небо было нестерпимо желтым. Из-за желтых холмов одна за другой ползли черно-желтые черепахи под судорожный вой суки…
В конце мая, когда пустыня превратилась из зеленой в серую, а красные такыры покрылись белой сверкающей солью, на облезлом мосластом верблюде к лагерю подъехал старик казах. Слезящимися на солнце глазами он долго смотрел на палатки, на загорелых людей, на яростно облаивающую равнодушного верблюда собаку, так и не спустился со своего тряпичного седла и, пошевелив красновато-голубыми губами, уехал неизвестно куда.
ПУСТЕЕТ ВОЗДУХ
Утром — не было девяти — сидел и писал. «Милый мой! — писал он. — Как странно — странно и дивно — мы полюбили друг друга. Впрочем, за тебя не решусь говорить, хоть и смеешься всякий раз мне навстречу, бежишь и смеешься, — так что за себя. Подумать только, каких-нибудь полгода назад мы и знать друг о друге не знали, я представить себе не мог, что ты уже существуешь…» Сидел и писал в неубранной комнате: разворошена постель, остыла печка, засохли цветы в вазе — сухие лепестки в складках желтоватой скатерти. Несмелый блик перебирался по кракелюрам на подоконнике, за отдернутой занавеской стояли сосны.
В правом верхнем углу листа вывел цифру один, хоть и не надеялся, что письмо выйдет длинно. И продолжал: «Казалось, когда полюбили друг друга — все на нашей стороне, ан нет: не вольны мы, брат, выбрать друг друга, не положено так, не заведено, не от нас все зависит, от воли третьего…»
Карандаш ровно шикал по бумаге, но тут раскрошился; не заточенный кончик был горек на вкус. Перечел написанное: выходило плохо и все не то. Слова словно нарочно пригнаны, а не невзначай вылились. Теребя карандаш губами и морщась, приметил — в соснах опустел угол соседней дачи: исчезла циновка с окна, забранного в мокрую раму.
«Ведь едва любовь наша окрепнет, — писал опять, — ты привыкнешь, приручишься, вырастет невидимая связь между нами — жест ли, каприз ли, разочарование, усталость или взбалмошное желание, — и все полетит к черту, в тартарары, а в том месте, где мы поселили друг друга, окажется на сердце пустота…».
«Ведь она, — диктовал себе, да запнулся, — ведь она, твоя мать…»
Лес за окном был странен. Ни желтизны нигде, ни увяданья, а между тем — нечто безошибочно осеннее: ветви держат туман, в глубине стволов кто-то накадил густо, вьются синие клубы, колобродят блики; опушка светится стеклянно, где нет тени — сам воздух густеет и светится тоже, в тени же — лиловат. Разложенные повсюду паутины, резные, изукрашенные росой, сверкают чересчур ярко и серебряны.