Тадеуш Бреза - Лабиринт
В передней-Малинский. Роговые очки. Портфель. И на поводке маленький бульдог, приветствующий меня рычанием.
- Вы куда?
- В город.
- Могу вас подбросить.
Я колеблюсь. Сам не знаю почему: ведь я звонил отцу де Восу из пансионата, а не из какого-нибудь бара. Вернее всего, я колеблюсь потому, что в предложении Малинского слышу тон превосходства. И когда Малинский спрашивает, куда меня надо доставить, отвечаю: к Квириналу. Мы спускаемся вниз. Синий фиатик у ворот, мимо которого я несколько раз проходил.
оказывается, принадлежит Малинскому. Я сажусь. Черный как сажа бульдог, который перестал на меня ворчать еще на лестнице, теперь дружески располагается на моих коленях. Мы трогаемся.
Малинский везет меня не той дорогой, по которой идет троллейбус, а более красивой. Но, оказывается, он выбрал этот маршрут не для того, чтобы любоваться памятниками старины (когда я его расспрашиваю про какие-то достопримечательности, он ничего мне не может объяснить) а потому, что ширина улиц здесь позволяет развить большую скорость. Наконец я узнаю, где мы находимся: Колизей, Форум, площадь Венеции. А потом вместо пьяцца Квириналс пьяцца дслла Пилотта; уж и не знаю почемуто ли по интуиции, то ли по рассеянности: быть может, Ма линский слышал мой утренний разговор по телефону и машиналь но отвез меня сюда, забыв, о чем я просил его. Но нет, это нс так, по крайней мере нс вполне так. С пьяцца делла Пилотта on едет дальше. Я высаживаюсь у Квиринала и как можно медленнее спускаюсь внизОстанавливаюсь перед магазинами. Мне еще рано.
Время тянется бесконечно долго. Но вот пора идти. Я толкаю тяжелую дверь из стекла и железа и подхожу к окошечку дежурной комнаты. Узнаю молодого иезуита, которому вчера вручил письмо. Ему уже известно, что я условился с отцом де Восом, и он высовывается из окошечка лишь для тою, чтобы указать мне, в какую приемную надо пройти. Их тут несколько. В каждую ведут двери из зала, напоминающего приемную адвоката Кампилли. Низкие кожаные кресла, столы, картины и бюсты.
Это сходство. Но я замечаю также и отличие. У синьора Кампилли стоят бюсты цезарей и богинь, а здесь-прелатов; на столах разложены журналы без крикливых разноцветных обложек. Все это я отмечаю мимоходом, бессознательно. Сердце колотится. Во рту пересохло. Рука у меня дрожит, когда я отворяю дверь приемной. Пусто. Стол, диванчик, несколько стульев. На стене только распятие. Чисто. Душно. Немножко пахнет ризницей и немножко больницей или амбулаторией.
Я не решаюсь сесть. Подхожу к окну. Напротив-стена вышиной во много этажей. Достает до самого неба. А наверху виднеется зеленая полоса, кусты, деревья-наверно, какая-то терраса. Вокруг полная тишина. Я жду и жду, не шевелясь. Вдруг раздается голос, тот же самый, что утром в телефоне:
- Слушаю.
Я оборачиваюсь. Невысокий худой священник указывает мне на стул. Голова у него маленькая, остриженная по-немецки, он опустил ее так, словно ему докучает боль в затылке. Я быстро подхожу, чтобы поздороваться. Он едва прикасается к моей руке.
После чего снова так же, как и минуту назад, тем же самым жестом приглашает меня сесть. Мы даже не глядим друг другу в глаза.
- Прежде всего, - говорю я, - позволю себе передать вам самые сердечные и почтительные приветы от моего отца.
Молчание. Поначалу весь разговор ведется в таком духе. Он молча принимает к сведению приветственные слова, а затем мои общие фразы и сообщение о здоровье отца и о его душевном состоянии. Ни разу даже не кашлянул. Вместе с тем не знаю почему, не знаю, на каком основании, но я проникаюсь уверенностью, что слушает он меня внимательно. Смотрит в сторону.
Мимо меня. Когда я объясняю, что приехал вместо отца, так как он болен астмой, то внезапно слышу голос де Воса, лишенный всякого выражения, всякой теплоты:
- Вы, кажется, очень похожи на отца.
- Все так говорят.
- Я слушаю. Пожалуйста, продолжайте.
Он сам напомнил о нашем сходстве. Но, видимо считая, что это не имеет отношения к делу, попросил меня вернуться к главной теме. И я в конце концов приступил к изложению самой сути. До этого я спросил только, дошли ли до него слухи о наметившемся в последнее время конфликте между моим отцом и его епископом. Он ничего мне на это не ответил и повторил:
- Пожалуйста, говорите.
Одно это я от него и услышал. И теперь, и позже, в течение всего разговора. Всякий раз, когда я останавливался или спрашивал, каково его мнение, он торопил меня, прося, чтобы я рассказывал дальше. Свое пожелание он выражал в нескольких почти одинаковых вариантах. Прошло немало времени, прежде чем я понял, что он ни в коем случае не выскажет свое мнение.
Тогда я перестал задавать ему вопросы. Но по-прежнему время от времени прерывал свой рассказ, чтобы набраться духу. В такие моменты он тоже нарушал свое молчание стереотипными фразами: "Продолжайте, говорите дальше" - или: "Я слушаю. Это уже все?" До самого конца уравновешенный, невозмутимо терпеливый, полный решимости узнать все. Но уже усталый. Я догадывался об этом по его произношению. Оно менялось.
Вначале трудно было поверить, что мой собеседник не итальянец.
А час спустя я уже ясно это чувствовал. Священник де Вое был голландцем. Он пятьдесят лет прожил в Риме. Отец рассказывал, что де Вое говорит по-итальянски превосходно. Но при иных обстоятельствах, после чрезмерно долгих торжественных церемоний или на затянувшихся научных заседаниях, его итальянское произношение становится более твердым. Я вспомнил об этом теперь. И даже сообразил, что злоупотребляю не только его временем, но и силами, и что-то пробормотал по этому поводу. Он ответил своим неизменным:
- Пожалуйста, говорите дальше.
Хотя я и заготовил план, но говорил бессвязно. И прекрасно это сознавал. Мне мешал мой итальянский язык, мое волнение, ну и то пассивное внимание, с каким священник де Вое слушал мой отчет. И прежде всего то, что я не мог разобрать, многое ли ему известно о моем отце и условиях жизни в Польше. До нашей встречи я предполагал, будто из ответов на мои вопросы кое-что выясню. Не получилось. Отсюда и длинноты в моих объяснениях.
Понял я это только позднее. Мой отец, получив образование, сдав экзамены, пройдя практику и стажировку в Риме, был включен в список адвокатов, имеющих право выступать во всех папских трибуналах, и, разумеется, как в Роте, так и в Сеньятуре Во всех низших инстанциях также. А значит, и в судах каждой курии. К адвокатам этой категории принадлежал Кампилли, проживающий в Риме. Но сколько таких же адвокатов, как он или мой отец, выбирали для себя ту или иную провинциальную курию.
Они выступали в ее судах чаще всего по делам об аннулировании брака и, когда "казус", выражаясь профессиональным языком, осложнялся и, согласно церковному праву, переходил на рассмотрение в Рим, - могли там выступать, не прибегая к помощи ватиканских адвокатов. От этого выигрывали их престиж и их финансы. Они обладали также привилегией передавать дело прямо в Роту, которая для других была апелляционным судом, а для них-судом первой инстанции. Они передавали дела. Рота для проведения следствия посылала их местной курии, а курия, считаясь с тем, что дела прибыли из Рима, относилась к ним с особым вниманием. Это опять-таки шло на пользу адвокату.
Конечно, я совершенно зря объяснял это отцу де Восу, в таких вещах он разбирался лучше, чем я. В какой-то момент я сравнил адвокатов Роты и Сеньятуры с адвокатами, которые имеют право выступать в верховном суде, а обыкновенных, консисторских, - с теми, кому разрешается выступать только в административных коллегиях. Тут я прервал свою речь. Сперва до моего сознания дошло, что, пытаясь разъяснить вопрос, я затемняю его, так как пользуюсь терминами, которые незнакомы священнику де Восу.
А потом я сообразил, что вообще напрасно его мучаю, поскольку все, что касается папских трибуналов, ему и без того великолепно известно. Я попросил извинить меня за ненужное отступление. На мои извинения он ответил так же, как на вопросы:
- Пожалуйста, продолжайте!
Зато я четко и связно изложил суть конфликта между епископом Гожелинским и моим отцом. Это уж верно. Без отступлений, без разбега, не касаясь предвоенного периода и лет оккупации. Самое важное-дать представление о нынешней ситуации. Об этом можно было рассказать в нескольких словах. А именно: епископ Гожелинский лишил отца возможности занимать ся своей профессией на территории епархии. Отец перестал ходить в курию и выступать перед консисторией. Воспользовавшись полнотой власти, которой обладает епископ во всех церковных вопросах на территории своей епархии, Гожелинский фактически лишил отца не только положенных ему специальных привилегий, но и обычных прав консисториального адвоката.
Я сказал, что епископ человек злопамятный и темперамент у него кипучий. Он вернулся из лагеря Дахау физически надломленным. но психически и умственно не изменился. В первой же проповеди сразу наметил свою программу, объявив, что остаток сил. которые ему сохранил бог, использует для борьбы с его врагами. Он сказал также-и позднее не раз повторял, ибо эта формула, по-видимому, пришлась ему по вкусу, - что всегда мечтал о мученичестве, и в детстве и впоследствии, когда уже стал священником, но для того, чтобы принять мученический венец, ему пришлось бы бросить епархию. На старости лет, по божьей милости, ему не надо искать своих палачей где-то далеко, они найдутся совсем рядом. Епископ дышал ненавистью, произносил провокационные речи. Образ мышления у него был средневековый. Дипломатичностью он не отличался. Жил как святой.