Марк Харитонов - Возвращение ниоткуда
Вокруг ворочалось, вздыхало, постанывало. Известковый хруст под ногой, шепоты без голосов, легкие, как шум пламени. «Вы еще не поняли?» — «А разве это можно понять?».. Навсегда заблудившиеся тени все пытались найти какое-то оправдание или смысл ушедшего среди разъятых, разлагавшихся, обреченных книг, документов, личных дел, анкет и характеристик, историй болезней и протоколов с доказательствами наследственной вины, среди слежавшегося, размягченного, как гибнущие мозги, вещества с чернильными, карандашными, печатными следами мыслей и слов, так ни до кого и не дошедших, не прозвучавших, не услышанных, не прочитанных и уже едва различимых — не пропавших, а изъятых, как изымают из жизни людей и даже свидетельства их существования… среди альбомов с фотографиями исчезнувших семейств: стоя и сидя, на коленях уменьшенные подобия, лица детские, лица женские и мужские, щека к щеке, руки скрещенные на груди, связанные веревкой, вздернутые над спиной (очертания древней арфы), босые ноги болтаются на уровне чьих-то улыбающихся губ, брови, бороды, усы и шиньоны, кипы волос, предназначенных для набивки матрацев, черепа отдельно, вырванные зубы отдельно, тела, утерявшие признаки пола, остатки из костей, кожи и внутренностей, свалены не в кучи, а в аккуратные штабеля, чтобы лучше горели, пепел тоже на что-нибудь пригодится, рано или поздно это все равно бы случилось, разница только в сроках, отчего бы не запустить отжившее вещество в кругооборот, подобный природному, для насущной пользы тех, кто пока останется жить, хватит и на детей, и на внуков — им вовсе не обязательно будет знать, как это связано с их собственным существованием, в самом деле незачем, это ведь не их жизнь, и ничья, этого больше нет…
Тошнотворный пузырь подступал уже к самому горлу… скорей назад…
Но еще я успел увидеть: из-под раскисших сырых слоев выпросталось вдруг плоское тельце с усиками, напоминающими знакомые буквы, быстро-быстро перебежало по стене, волоча, как кляксу, выдавленные внутренности, и скрылось вместе с выводком среди других страниц опять слишком быстро, я не успел прочесть отчетливо, только подался вслед… От неосторожного движения что-то стронулось с нарастающим звуком…
(Не бумаги: ты сам задыхаешься под грудой навалившихся на тебя тел. Это называлось в детстве куча-мала: ты в самом низу, и невозможно пошевельнуться, продохнуть, невозможно скинуть тяжесть — вот уже почти теряешь сознание, уже не надеешься на спасение, не впервые примеривая беспамятство как конец… так это, наверно, и бывает. Так просто… Лампа, не освещающая, а нагнетающая мрак, чернеет все ярче, как чернеет в глазах. Макулатурщик вырастает непонятно откуда. На длинной руке протянулась требовательная пятерня с грязным пластырем у основания большого пальца… но ты уже сумел преодолеть подкативший приступ и вернулся туда, где стоял, как возвращаются из обморока).
Глупей всего было то, что я потом так и не смог достоверно сказать, что, собственно, произошло. Со мной такое бывало сплошь и рядом: кажется, будто в задумчивости что-то сочиняешь, бормочешь про себя, шевелишь губами и даже уходишь куда-то, в оболочке собственного прилипшего времени, когда твое путешествие остается незаметным для прочих… На самом же деле ты и не удалялся почти, разве что заглянул за угол, может, нечаянно стронул там макулатурную кипу… Ничего на самом деле особенного, пустяк, право же; больше вообразилось. Ну, допустим, что-то еще пробормотал в оправдание или объяснение… что-то про штемпель с тремя буквами…. как всегда, невнятно, обрывисто, не очень осмысленно, я потом даже не мог припомнить отчетливых слов, я еще не совсем пришел в себя. Почему это произвело такое странное действие? — как будто произнесен был неприличный звук — если не хуже… похоже было, что хуже.
— Ну-ка покажь! Какой штемпель? — требовательная пятерня потянулась к листку в маминой руке. Грязный пластырь наполовину прикрывал буквы татуировки у основания большого пальца. Сфокусировались два желтых опасных огонька. Мама инстинктивно успела отдернуть руку за спину, другой сильно толкнула меня к выходу. Я удержался, но устоял.
— Не обращайте внимания, — забормотала она что-то извинительное и прощальное. Смысл нашего визита был в самом деле исчерпан, финал можно было считать достойным этого смысла.
Потом уже, задним числом, что-то стало соединяться в уме, по мере дальнейших событий обогащаясь догадками или вероятностями — как сюжет, разрастающийся сразу в обе стороны, в будущее и прошлое, но за достоверность этих догадок я все равно поручиться не мог. Можно было лишь предполагать, что за учреждение обозначалось буквами, которые я запомнил скорей все-таки неправильно, просто потому что они однажды вызвали у меня мысль о насекомом с черными усиками… но возможно, в моем бормотании, в самом звучании этих букв макулатурщику почудился какой-то намек или даже угроза, которых я просто не мог иметь в виду?.. вроде того, что бумаг со штемпелем этого учреждения — вряд ли просто больничного — он, допустим, принимать не имел права?.. Нет, все это могло быть не более, чем моим сочинительством, попыткой объяснить что-то в произошедшем после, понять причины и связь — как будто во всем обязательно должны быть причины и связь. Сошлись недоразумения, не более. Мало того, что мы зачем-то сунулись в этот подвал, заставив макулатурщика гадать о нашей подлинной цели, так я еще добавил какой-то двусмысленности — знать бы, какой? Спросить об этом у мамы было никак невозможно; не уверен, что она и поняла больше меня. Может, дело было вовсе и не в словах, но именно в недоговоренности, оборванности, непроясненности. Может, воображение мое вообще добавляло больше, чем было в действительности? может, этот пустяковый конфуз не имел на самом деле отношения к дальнейшему? Куда важней было другое, чего я выдумать не мог, потому что это не могло быть моим, у меня этому неоткуда было взяться — как будто мне передалось смятение чьего-то чужого ума… Да ведь, может, его одного бывает достаточно, чтобы сдвинулась, заколебалась сама жизнь.
Но об этом я тем более не мог спросить маму.
На улице я даже не решился попросить у нее свой листок. Возможно, она вначале просто забыла его мне вернуть или захотела посмотреть еще раз, убедиться в чем-то. Но когда потом она скажет мне, что листок потерялся, я буду знать, что это не так, они с ним что-то сделали, не она, так папа — и опять же не смогу спросить, чего они испугались, в чем снова оказался я виноват: просто невозможно будет задать вопрос — как уличить в обмане… И хотелось оставить для себя подобие утешительной надежды: может, еще найдется.
6. Узнавание
Рай — это когда не обязательно знать.
Откуда эти слова?
Я замедляю шаг.
Знакомое чувство, будто на тебя кто-то оглядывается, провожает взглядом, словно узнал — или обознался. Конечно, обознался. Это могло быть только очередное недоразумение, но примешивалась еще и какая-то внутренняя готовность, какое-то заранее уже напрягшееся дурацкое ожидание, как будто здесь, в городе, где родилась мама, все могло иметь отношение ко мне — как фамилия на библиотечном штемпеле, как почерк на пропавшем листе.
Ощущаешь на себе взгляд, точно прикосновение бесплотной паутинки, беспокоящее дуновение: угадываешь его кожей, волосками щеки, щекоткой на кончике уха — еще до того, как обернешься и увидишь…
Неподвижные, расширенные зрачки. На какой-то миг почудилось, что я ее тоже знаю, где-то видел эти глаза, не просто темные, а точно затененные усталостью или болью, лицо, тонкое, четкое, с тенью на щеках. Обычная история: еще немного, и потянешься здороваться, уже на ходу, по выражению чужеющего лица осознавая ошибку (чуть не постучался в чужую квартиру). Но тут смущаться следовало не мне. В таких случаях тянет отвести взгляд (так собаки при встрече отворачивают голову, удостоверяя доброжелательность намерений). Потом все-таки скосишь опять. Смотрит… Правильно было улыбнуться этак понимающе, чтобы облегчить ее смущение (был бы хвост — помахал бы успокоительно), но в глаза все-таки не глядеть.
— Извините, — голос у нее получился хриплым. — Можно вас попросить?.. Снимите, пожалуйста, шапку…
Был ли кто на улице кроме нас? Растворились стены и окна, ушло из памяти состояние воздуха: только глаза с обводами усталости и скорби, побледневшее лицо (я ощущал вместе с ней эту слабость в ногах, лишившую на миг возможности идти после недоразумения дальше), только охрипший (не успела сглотнуть) голос.
— Извините, — (покачиванием головы признавая: нет). — Извините, — сказала она еще раз. — Как будто привиделось. Трудно даже объяснить. Сама не могу понять. Была бы при себе фотография…
— Фотография ничего не докажет! — воскликнул я. Начальный шлюз преодолелся на удивление легко — словно чужое смущение освободило меня от собственной зажатости — и, как бывает в таких случаях, меня понесло. — Только собьет с толку. Даже зеркало способно смутить, с вами не бывало такого? Смотришь и не узнаешь. Или наоборот. — Я был восхищен обретенной легкостью разговора и собственным пониманием. — Обознаешься ведь тоже не совсем случайно. Тут что-то бывает из глубины. А на поверхности так, отсвет.