Альберто Моравиа - Римские рассказы
— Я это делаю, чтобы доказать тебе, что не боюсь… Но потом я уйду и не вернусь никогда.
А она в ответ:
— Лучше ты ничего не делай и сейчас же уходи. Я тебя люблю и не хочу, чтоб ты пропал из-за меня.
Она, когда хотела, умела притвориться влюбленной; и так я обещал ей, что сделаю это и потом останусь, и мы с ней откроем ресторан.
В назначенный день отец сказал Дирче, чтоб она взяла бутыль, а сам направился к погребу, находящемуся в глубине дома. Как всегда, шел дождь, и в доме было почти темно. Дирче взяла бутыль и пошла следом за отцом; но прежде чем спуститься в погреб, она обернулась, взглянула на меня пристально, по-особому, и сделала едва заметный знак рукой. Мать, стоявшая возле плиты, видела все это и так и застыла с раскрытым ртом, глядя на нас. Я встал из-за стола, направился к плите и, пройдя мимо матери, взял с пола кочергу. Она глядела то на меня, то на Дирче, и глаза ее становились все более круглыми, но было ясно, что если она и поняла, то все равно никому ничего не скажет. Отец заорал из погреба:
— Дирче, Дирче! И она ответила:
— Иду.
Помню, как в последний раз меня остро потянуло к ней, когда спускалась она вниз по лестнице своим крепким, ровным шагом, покачивая боками и склоняя под низкой притолокой двери белую гладкую шею.
В этот момент дверь, ведущая в сад, отворилась и в комнату вошел человек с большим мешком на спине, с которого струилась вода, — это был ломовой извозчик. Не взглянув на меня, он сказал:
— Парень, ты не подсобишь, а?
Я машинально последовал за ним, не выпуская из рук кочерги. Неподалеку отсюда, в имении, строили хлев, и телега, нагруженная камнями, завязла на дороге — лошадь никак не могла сдвинуть ее с места. Возчик совершенно вышел из себя, лицо у него перекосилось — прямо дикий зверь. Я положил кочергу на тумбу, подсунул под колеса два больших камня и стал толкать телегу, а возчик тянул лошадь за узду. Дождь лил как из ведра на кусты бузины, такие пышные и зеленые, и на цветущие акации, от которых исходил сильный сладкий запах. Телега не двигалась с места, и возчик отчаянно ругался. Он взял кнут и стал бить лошадь кнутовищем, понукая ее; потом в бешенстве схватил кочергу, которую я положил на тумбу. Очевидно, он был в таком состоянии не только из-за того, что завязла эта телега, а из-за всей своей тяжелой жизни, и теперь он видел в лошади своего лютого врага. Я подумал: «Сейчас он ее убьет» — и хотел крикнуть: «Брось кочергу!» Но потом подумал, что если он убьет лошадь, я спасен. Мне казалось, что весь мой бешеный гнев переселился в тело этого возчика, который был похож на одержимого. Вот он с силой навалился на оглобли, попытался еще раз столкнуть телегу с места, потом ударил лошадь кочергой по голове. Я закрыл глаза, но слышал, что он все бьет и бьет лошадь по голове, и в душе у меня была какая-то пустота, и я терял сознание, а потом я открыл глаза и увидел, что передние ноги у лошади подогнулись и она припала к земле, а он все бьет и бьет, только теперь уже не для того, чтобы заставить лошадь идти, а просто чтоб убить ее. Лошадь рухнула на бок, дернулась пару раз, лягнув слабеющими ногами воздух, потом уронила голову в грязь. Возчик остановился, тяжело дыша, с искаженным лицом, отбросил кочергу в сторону и пихнул еще раз лошадь, но как-то боязливо: он знал, что убил ее. Я прошел мимо, стараясь не коснуться его, и медленно побрел по шоссе. Я услышал звон трамвая, идущего к центру Рима, вскочил в него на ходу, оглянулся, и в последний раз перед моими глазами промелькнула вывеска: «Остерия Охотничья, владелец Антонио Токки», полускрытая за густой листвой, омытой майским дождем.
Не выясняй
Аньезе могла бы предупредить меня, а не уходить навсегда из дому, даже не сказав ни слова на прощанье. Я вовсе не считаю себя безупречным, и, если бы она объяснила, чем недовольна, мы могли бы обсудить этот вопрос. Так нет же: за два года супружества — ни слова. И вдруг, в одно прекрасное утро, воспользовавшись моим отсутствием, она ушла тайком, как служанка, подыскавшая себе лучшее место. Она ушла, и до сих пор, хотя прошло уже шесть месяцев, как она меня покинула, я так и не могу понять — почему.
В то утро я купил все, что нужно, на маленьком рынке в нашем районе. Мне нравится делать все покупки самому: я знаю цены, знаю, что мне требуется, люблю торговаться и спорить, пробовать и ощупывать; я должен видеть, от какой туши бифштекс, из какой корзины яблоки. Я отнес продукты и снова вышел из дому, чтобы прикупить полтора метра бахромы для портьеры в столовой. Поскольку я не хотел расходовать больше определенной суммы, я обошел несколько магазинов, прежде чем подобрал то, что мне было нужно, в маленькой лавочке на виа делль Умильта. Я вернулся домой двадцать минут двенадцатого и, войдя в столовую, чтобы сравнить цвет бахромы с портьерой, сразу же увидел на столе чернильницу, ручку и письмо. Правду сказать, прежде всего мне бросилось в глаза чернильное пятно на ковровой скатерти. Я подумал: «Вот неряха… запачкала скатерть».
Я убрал чернильницу, ручку и письмо, снял скатерть, пошел в кухню и, хорошенько потерев пятно лимоном, смыл чернила. Потом я вернулся в столовую, снова постелил скатерть и только тогда вспомнил о письме. Оно было адресовано мне: «Альфредо».
Я вскрыл его и прочел: «Я убрала комнаты. Обед приготовь себе сам, ты это отлично умеешь. Прощай. Я возвращаюсь к маме. Аньезе».
В первый момент я просто ничего не понял. Потом я перечел письмо и в конце концов сообразил: Аньезе ушла совсем, она оставила меня после двух лет супружества.
В силу привычки я спрятал письмо в ящик буфета, куда я обычно кладу квитанции и всю корреспонденцию, и сел в маленькое кресло у окна. Я не знал, что и думать; я совершенно не ожидал ничего такого и просто не мог поверить в то, что произошло. Пока я сидел так в раздумье, мой взгляд упал на пол, и я заметил маленькое белое перышко, которое, очевидно, вылетело из метелочки, когда Аньезе смахивала пыль. Я подобрал перышко, открыл окно и выбросил его на улицу. Потом взял шляпу и вышел из дому.
Шагая по плитам тротуара и наступая на них по привычке обязательно через одну, я стал спрашивать себя, что же такого я мог сделать Аньезе. Из-за чего она бросила меня так обидно, с явным намерением оскорбить? Прежде всего я задал себе вопрос: вправе ли Аньезе попрекнуть меня какой-нибудь изменой, пусть даже самой незначительной? И сейчас же ответил себе: нет. Я никогда особенно не увлекался женщинами; я их не понимаю, они не понимают меня; а с того дня, как я женился, они, можно сказать, перестали существовать для меня. Настолько, что сама Аньезе иногда поддразнивала меня, спрашивая:
— А как бы ты поступил, если бы теперь влюбился в другую женщину?
Я отвечал:
— Этого случиться не может: я люблю тебя и никого другого. И эта любовь на всю жизнь.
Размышляя об этом, я вспомнил, что моя «любовь на всю жизнь» как будто не радовала Аньезе, напротив: лицо у нее вытягивалось и она замолкала.
Я перешел к предположениям другого рода: быть может, Аньезе оставила меня по причинам денежного характера или вообще из-за нашего образа жизни?
Но и на этот раз я пришел к выводу, что совесть моя чиста. Правда, деньги я ей давал только в исключительных случаях, но какая нужда была ей в деньгах? Я всегда был рядом с ней и платил с готовностью. Жили мы совсем неплохо; судите сами: кино — два раза в неделю, кафе — два раза в неделю, и я не настолько мелочен, чтоб считаться, заказывает ли она мороженое или просто кофе; два иллюстрированных журнала в месяц, газета каждый день, а зимой иной раз даже и опера; летом — поездка на дачу моего отца в Марино. Таковы были развлечения; а что касается нарядов, то тут у Аньезе было еще меньше причин жаловаться. Когда ей хоть что-нибудь было нужно бюстгальтер, или пару чулок, или просто платочек, я всегда соглашался и отправлялся вместе с ней в магазин, вместе с ней выбирал покупку и платил, не моргнув глазом. То же самое в отношении портних и модисток. Когда она мне говорила: «Мне нужна шляпка, мне нужно платье», не было случая, чтобы я не ответил: «Идем, купим, я пойду с тобой». Впрочем, должен признать, что Аньезе не была требовательна: на второй год замужества она почти совершенно перестала заботиться о нарядах. Я уже сам иной раз напоминал, что ей нужно купить то или другое из одежды. А она отвечала, что это не так важно и что у нее все сохранилось еще с прошлого года. Я даже стал думать, что в этом Аньезе отличается от других женщин и не стремится хорошо одеваться.
Итак, сердечные и денежные причины отпадают. Остается то, что адвокаты называют несходством характеров. Но спрашивается, о каком же несходстве характеров может идти речь, если за два года у нас ни одного спора не было? Ни единого, говорю я вам! Мы все время были вместе, и если бы это несходство существовало, оно бы уж как-нибудь проявилось. Но Аньезе никогда мне не противоречила; она, можно сказать, почти и не разговаривала. Иной раз за целый вечер в кафе или дома и рта не раскроет — говорил всегда один я.